— Околесицу?! А вот и не околесицу! Им и тепло не нужно, мертвым-то! Вот и сидим без дров, потому что Сеньке их больше брать стало неоткуда, когда эти, не к ночи будь помянуты, нагрянули. И свет им не нужен.
— Это ты брось, Люба, не болтай! Свет им нужен. Сама знаешь: они с факелами по ночам носятся. И вино пьют, и луком закусывают. От них дух за версту. Сам же Сенька твой рассказывал, не помнишь?
— А. — растерялась Любонька, но тут же и нашлась: — А вином и луком, это чтобы тленом не несло! А факелы — так похоронные. На катафалке тоже факелы.
— Тьфу ты, господи! Болтаешь зря! — рассердился Всеволод Иванович и услал Любоньку на кухню согреть кипятку.
— А вот увидите, а вот увидите, — громко ворчала на кухне разобиженная Любонька, — как придут, как потянут, так увидите. Ой-ой-ой! Феклуша-юродивая ничего зря не говорила. Они и превращать могут. Ка-а-ак посмотрят, так и.
— Не каркай, ворона! — гаркнул Всеволод Иванович адвокатской глоткой так, чтобы на кухне было слышно как следует. — Типун тебе!..
Но Любонька накаркала-таки.
Уже следующим вечером, не слишком поздно, а лишь только-только тьма просочилась на Фундуклеевскую, под окнами замелькало, громко затрещало чадное факельное пламя. Он возвестил о своем приходе громовыми ударами в дверь. Ясно, что не открыть было нельзя, только хуже сделаешь. Но Любонька присела на кухне за сундуком, закрыла руками голову и тихонько попискивала, выводила свое любимое «ой-ой-ой», поэтому открывать пришлось Всеволоду Ивановичу. Мария встала позади отца и смотрела ему через плечо.
Всеволод Иванович потянул носом и не ощутил ни духа тлена, ни духа перегара, а только едкий — факельный. Он — явившийся — молчал, не переступая порога, и смотрел за спину Всеволода Ивановича, на Машу.
— Э-э. Колобов. Адвокат. Бывший. Сочувствующий, — отрекомендовался Всеволод Иванович. — Рад служить революции. Прошу зайти. — Получилось у него вяло и неубедительно.
Тот все молчал и не двигался. Пламя факелов металось на сквозняке, и при неверном его освещении казалось, что сабельно-узкая черная фигура, стоящая у порога, извивается и подрагивает. Мария оцепенела под немигающим взглядом. Зрачки были огромные, на всю радужку, но не блестящие, а матовые глубокой матовостью сажи.
Тронет взглядом, и запачкаешься, и размажешь, и не отмоешься потом. Что еще? Длинный драконий фас. Что еще? Смоляные адовы дымы нечесаной гривы. Что еще? Загнутые желтые ногти перебирают потемневшую чешую серебряного набора пояса.
Мария смотрела отрешенно, словно бы со стороны, словно бы душа ее отделилась и наблюдает сверху. А иначе как объяснить, что ничего не чувствуешь — ни страха, ни смятения, ни отвращения в предчувствии грядущего надругательства? И все потому, что она сразу — как только черный взгляд остановился на ней, — сразу поняла неизбежность всего последующего и готовилась принести себя в жертву.
— Георгий Изюмский, уполномоченный Чека, — послышался сиплый голос. — Я теперь буду здесь жить.
Он резко опустил подбородок, и смоляной туго скрученный локон винтовой лестницей упал на переносицу. Стрелка верхней губы поднялась к носовой перегородке, углы губ опустились, сверкнули металлические резцы — такая была у него улыбка.
Изюмский повелительно дернул узким плечом, и факельщики подхватили под руки Всеволода Ивановича и увели в наступающую ночь. Отец все оглядывался на Машу, упирался и дергался, но молчал: голос изменил ему.
— Потешный какой, — сказал Изюмский (он сказал — потэщный) и добавил, обращаясь к Маше: — Не понимает, что лишний. Мне места много надо, а он… в другом месте побудет, там потеснее, да. Но ему хватит.
— С ним… ничего не сделают? — выдавила из себя Мария.
— Он тебе что, так дорог, а-а? — равнодушно протянул Изюмский.
— Мой отец, — одними губами ответила Мария.
— Я думал — муж, — пожал плечами Изюмский, — старый. Я думал, зачем он тебе, старый. Лучше буду я.
— Его не убьют? — зажмурившись, спросила Мария и ощутила на своей шее его пачкающий взгляд.
— Убьют ли? От тебя зависит. Ты красивая. Мне нужна красивая подруга и помощница. Как тебя зовут?
— Мария.
— Мария. Ты ведь музицируешь? — неожиданно спросил он. — Вас ведь всех учили музыке.
— Играла… когда-то, — ответила Маша. — Давно. А сейчас пальцы не разогнуть.
— От холода, что ли? — усмехнулся он, обнажив железные зубы. — Завтра будут дрова, Мария, и революцьонный паек. А теперь покажи мне тут все.