Выбрать главу

Всякий раз после стрижки каждому полагается вознаграждение: едим на террасе пирог, мама ненадолго подсаживается к нам. Ее голову тоже привели в порядок, волосы вкусно пахнут, светлые кудряшки блестят на солнце. Это от лака. Девочкам еще не разрешается пользоваться лаком. Мы рады, что все закончилось и парикмахерша ушла.

Она появляется каждые два дня и делает маме укладку, а по субботам мама сама ходит в салон. А папа, интересно, когда стрижется? Его волосы всегда лежат очень аккуратно, дома, на приемах и во время выступлений перед народом. Откуда у него время на парикмахера? Или тот приходит к нему на работу? Но ведь там столько дел, папа бегает из одной комнаты в другую, проверяет, контролирует, выслушивает доклады и планы.

Может, папу стригут, когда он пишет дневник? Нет, он же диктует, а значит, расхаживает по комнате туда-сюда, читает свои записи, курит, придумывает, как лучше сказать, и комкает листы, один за другим. И ему нельзя мешать. Однажды папа сказал, что дневники — дело очень важное, позже их издадут в виде отдельной книжки, которую ждет огромный успех, поэтому каждое слово должно стоять на своем месте. Все, что он заработает на дневниках, сказал папа, предназначается нам, детям, на эти деньги мы сможем жить, все шестеро, когда его не будет. Он все уладил, договоры давно заключены, и ни один издатель уже никак не напортачит.

Или папу стригут, когда он за столом, где военная карта? Тогда все засыплет обстриженными волосами, и войска придется срочно перебрасывать. Может, во время совещаний с работниками радио? Тоже вряд ли — что подумают люди, если папа с растрепанными волосами начнет ругать плохие передачи? Не может же в это время за его спиной стоять парикмахер и стричь. А когда папа бесится и кричит на всех подряд — «дерьмовая война», «вы, задницы, уроды» — ну как тут не вертеть головой, тут парикмахеру останется только развести руками. И все равно волосы у папы почему-то всегда лежат аккуратно. Наверное, это папин секрет.

Куда меня занесло, какого черта я здесь делаю, на жесткой постели, которая к тому же скрипит, это какие-то узкие нары, это вообще не моя кровать, и воздух странно неподвижен, что за бледный свет, где темнота, неужели ночь кончилась, и откуда такой застоявшийся запах, чем так неприятно пахнет, тяжелый человеческий дух вперемешку с вонью дешевых моющих средств и спирта; эта незнакомая комната насыщена больничным запахом, два стула, стол, казенный шкаф, хотя на самом деле здесь не так тихо — время от времени слышу грохот орудий, доносящийся откуда-то издалека, приглушенный, где-то идет перестрелка. Что это, война, фронт, тыл? Что, в конце концов, там за голоса, что меня разбудило? Ведь кто-то говорит, не очень далеко, и голос как будто знакомый: «А теперь расскажите обо всем».

Говорит доктор Хельбрант, главный врач больницы; хотя нет, это госпиталь, полевой госпиталь.

Я ранен? Ощупываю колени, грудь и руки — нет, никаких повязок и никаких болей. Теперь, кроме ясного, холодного голоса, передо мной возникает лицо того самого доктора Хельбранта, который вчера встречал меня в окружении раненых. Правда, сегодня ни один из них пока не показался. Раненые… Дома рассказывают, что на некоторых живого места нет и они круглые сутки кричат от боли. Конечно, не сравнить с теми калеками, которые разгуливают по городу, позвякивая медалями за отвагу: черные кожаные руки, глазные повязки, костыли, пустые рукава в кармане пиджака или высоко подвернутые пустые штанины.

Доктор снова заговорил; он, должно быть, где-то близко — в соседней комнате, у себя в приемной; а вот вступил второй голос — заикающийся, нерешительный. Слышно каждое слово, стены барака и впрямь очень тонкие, до моего слуха отчетливо доносится даже тяжелое дыхание: «Да мы, собственно… рыть траншеи… Завязли в грязи… выбраться — какое там…»

И снова тишина. Куда запропастился магнитофон? Это нужно обязательно записать, где еще услышишь такой растерянный, измученный голос! Это важный объект для моей карты. Выпрыгиваю из кровати, миг — и я у стола, тут уж все заучено до автоматизма: в первую очередь размотать электропровод. Человек за стеной вздыхает, потом опять едва слышно продолжает рассказ: «Вдруг попадаем под обстрел, от караульных не поступило сигнала, наверно, их там всех перебили».

Провод запутывается. Да что со мной, в самом деле, я ведь проделывал всё с закрытыми глазами. Внутренний голос тоном, как у командира в ходе блицкрига, уже отдает мне следующий приказ, а я еще не исполнил предыдущего: «Подключить микрофонный провод!» Где же вход? Штекер должен сидеть плотно. Потом протянуть пленку. Так, чтобы с другой стороны головки вылез кусочек пленки. Шесть сантиметров, здесь важна точность. Плавно провести и закрепить на разметке, пленка не должна сползать. Но она сползает — как только ведущая катушка приходит в движение, с полной, подающей, слетает чистая лента. Я на грани отчаяния. Ведь каждое движение давно отработано, ведь обычно я устанавливаю все в момент, навострился даже в темноте настраивать микрофоны. Мой внутренний голос срывается, отдавая команды, а голос в соседней комнате монотонно продолжает: «Дикий грохот, вой, радист сообщает, что целое подразделение взято в огненное кольцо и уничтожено непрерывным обстрелом. И тут пламя перекидывается на кабину водителя. Маскировочные сети горят. Потом все полыхает, полыхающее мясо, руки шофера вспыхнули как факелы, молотят по куртке».