Теперь он принялся за санатории, где люди сидят как баре и бездельничают. Народ возмущается. В санаториях, говорит папа, только сплетни разносят. В толпе презрительно кричат «Фу!». Мама тоже часто бывает на лечении; однажды она упала в обморок прямо на наших глазах, и мы все страшно за нее перепугались. Папа кричит в толпу: «Мы больше ничего не желаем слышать об утомительных и бестолковых опросах населения, об этом бесчинстве по каждому пустяку! Мы не собираемся размениваться на мелочи!»
Хольдина подружка, которая не получает частных уроков, а ходит в школу, рассказывала, какую чушь ей пришлось зубрить — размеры головы арийца в сравнении с другими расами. Оказывается, все-все измерено, даже уши. Наверняка поэтому папа и забрал нас из школы. Куда интереснее учить английский, как мама, которая говорит на многих языках. Ей никогда не нужен переводчик, не то что папе, который не может беседовать с иностранными гостями наедине.
Сотворение мира завершилось в тот момент, когда научились отслеживать голоса. До того как Эдисон изобрел фонограф, акустические явления были мимолетными, существовали исключительно в момент самого звучания; конечно, кроме того, звуки довольно смутно и приблизительно воспроизводились нашим внутренним слухом и — с еще меньшей достоверностью — нашим воображением. Однако в 1877 году в акустике неожиданно открылась совершенно новая сфера — впервые человек услышал себя: записав на фонограф свою речь, он получил возможность впредь распоряжаться ею в любое время, не утруждая свой голос. Человек впервые смог услышать себя со стороны.
Тихое дыхание и звуки речи имеют общий источник — тело человека. И вот началась слежка. После изобретения звукозаписи стало возможно сличать любые тембры, любые оттенки, пусть даже самые незначительные и едва уловимые. Как выяснилось, среди людей нет двух с одинаковыми голосами — от этого факта не уйдешь. Никому на свете не выкрутиться за счет другого.
Прорыв голосов внутрь, в беспросветность, во мрак, где черно: Черная Мэри — так окрестил Эдисон один из своих первых фонографов. И будто на негативе, затененном, непроглядном, изрезанном нечеткими светлыми линиями, перед моим взором выступает что-то черное. Ночная вахта, сна — ни в одном глазу, жду акустического рассвета. Из темноты, сначала очень слабо, выступает звуковая палитра, оттенки нечетки, целостное восприятие ускользает: организация шумов такова, что время от времени проявляется во всей своей глубине то один, то другой тон.
И в этих потемках, в этой черноте нужно отыскать все краски и оттенки человеческого голоса, извлечь из источника самые, казалось бы, незначительные его особенности, прежде чем звуки, снова вырвавшись за пределы слышимости, растворятся в безмолвии, сгинут среди царапин, нечистот и пятен. В густой черноте, натянутой между кончиками крыльев, и на теле с лоснящейся кожей выступают вены. Летучая собака цепляется когтями за деревянную перекладину и повисает вниз головой, а учуяв своим собачьим носом красное пятно на черной шкурке, принимается его вылизывать. В ночном сумраке поблескивают оскаленные зубы, нервно подергиваются ушки, настроенные на источник шума, мускулы напряжены. Зверек издает пронзительный крик, от которого чуть не лопаются вибрирующие барабанные перепонки: в переулках, где притаились летучие собаки, раздались шаги, и зверьки предупреждают друг друга о приближении человека, который пересекает мостовую внизу, под их спальнями.
Теперь папа говорит, женщины рейха должны уволить прислугу. А наша горничная, повариха и няня тоже имеются в виду? Даже мамина секретарша? Все будут уволены? Слушатели посмеиваются над папиной идеей. Мама рядом со мной не шевелится. У нее дрожит рука? Или она просто что-то достает из сумочки? «Танковый завод», — продолжает папа, он говорит «галл». Нет, «гаул» — наверно, хочет сказать о себе — «гауляйтер». И вдруг как заревет: «Эта волна должна охватить весь немецкий народ!» На папиной шее выступают толстые вены — вот-вот лопнут. Папа сдерживает себя и переключается на Старого Фрица: «Угрюмая личность, без зубов, зато с подагрой и тысячью других недугов, всю жизнь мучился. Смертельно больной старик, слабый полководец».
Папа упоминает фюрера, и все хлопают, кричат, вскакивают со стульев. Этому нет конца, потом шум все-таки стихает, но только потому, что люди больше не могут, даже папа выбился из сил и должен перевести дыхание.