Слишком опасно — снаружи обстрел, сильный как никогда, город прямо засыпают снарядами. Грохот взрывов — единственное, что прерывает маникюр: каждый раз папины руки в испуге отдергиваются, пилочка соскальзывает. И крем размазывается по маминому рукаву. Наконец пальцы готовы. Подарки завернуты. У Хедды ведь тоже скоро день рождения, пятого мая ей исполнится семь, успеть бы что-нибудь придумать, осталось только две недели. Снова раздается взрыв, загрохотало уже по-настоящему. Но папа делает вид, будто ему все нипочем, и даже не вздрагивает. Мы на секунду замираем. Хотя прогремело довольно далеко от дома, папа выглядывает из окна и говорит: «Ничего, даже облаков не видно».
Мама собирает инструменты. Папа завязывает галстук. Теперь его руки красные и блестящие. Но если стреляют совсем близко, тогда зачем, спрашивается, позапрошлой ночью папа велел перевезти нас сюда из Шваненвердера? Ведь там гораздо безопаснее, и бомбы не падают. Там мы каждый вечер видели только красное зарево над городом, далеко-далеко. Мы видели войну в море огней, и малыши постоянно думали, что это гроза. Только без грома после вспышек. Все поглядывали на озеро и ждали, что над нашими головами разразится ливень, все так мечтали о дожде. Но над городом мерцали только лучи прожекторов и пламя.
Сейчас мы сидим в самом центре войны, но разве мама кому-нибудь в этом признается? Хотя когда она рассказывала о беженцах, даже малыши наверняка всё поняли: в городе слишком опасно, вот люди и ушли оттуда. А еще успокаивала нас, уверяя, что русским никогда не добраться до Шваненвердера. Почему, в таком случае, мы поехали им навстречу? Почему, даже после того как в папино министерство угодила бомба, никто не подумал, что перебираться в Берлин слишком рискованно? Как будто «москитов», уничтоживших министерство, и след простыл, как будто война закончилась. Но она не закончилась: каждую минуту совсем рядом разрываются гранаты; нужны ли еще доказательства? Папа в полной готовности, улыбается и целует меня. Потом уходит. Но если гулять в саду опасно, значит, и к фюреру ехать опасно. Хотя папа, конечно, постарался казаться веселым, словно ему ничто не угрожает.
Что родители задумали, почему папа настоял, чтобы мы среди ночи, когда уже все спали, перебрались к нему в город? Недавно мама со своей секретаршей все в Шваненвердере пересчитали: составили список всех тарелок и столовых приборов, не забыли даже простыни и скатерти. Мы решили, что возьмем с собой эти вещи, если будем уезжать. Но ничего не взяли. Еще мы думали, что отправимся в другое место, не в город, не туда, где идут бои. Однажды мама сама сказала: «В случае опасности мы сбежим от войны».
Ведь малышам страшно, а мы, старшие, понимаем, что все обман, — мама могла бы об этом догадаться. А она только спрашивает, рады ли мы не учить уроки, на что все в один голос: «Да!» Хотя вообще-то рад только Хельмут, прямо сияет, ведь теперь никто не заставляет заниматься по три часа каждый день. Мы, старшие, уже не маленькие дети, освобождением от школы нас не задобришь. Но об этом нельзя говорить, иначе малыши совсем перепугаются. Им незачем знать, что нас всех ждет, им незачем знать, что жить осталось недолго. Да такое вслух и не произнести. Сразу подступает комок к горлу, во рту все вмиг пересыхает, и язык не в силах пошевелиться. Только подумаю — даже дышать невозможно.
— Хельга, что так грустно смотришь?
— Да так, мама. А папа скоро вернется?
— Конечно. Боишься, с ним что-то случится?
Мамино лицо дергается. Ее до сих пор мучают боли, но таких сильных, как в последние дни, не было уже давно. Помнится, она так же болела, когда вернулась из Дрездена. От города остались одни руины, мама еще раз побывала в «Белом олене», только уже не для лечения, а так, попрощаться. Обратно приехала на попутке с партией сигарет, в разодранном пальто и с растрепанными волосами. Но даже не замечала этого — такой грустной и раздраженной она была. Наверно, узнала что-нибудь в Дрездене и расстроилась? Во всяком случае, нам ничего не сказала, даже ни на кого толком не взглянула.
Вокруг грохочет все сильнее и сильнее, и болят уши. Еще чуть-чуть, и начнут палить по дому. Мама что-то говорит, но при таком шуме ничего не понятно. Тогда она кричит:
— Хельга, найди остальных! Нам лучше спуститься вниз, в бункер.
Ковер за дверью от несметного количества ног безнадежно вытоптан. Жуткая грязь. Убирать больше некому. Все заняты другим. Из коридора слышно — в комнатах стучат пишущие машинки, ведутся совещания или диктует мужской голос. С тех пор как министерство разбомбили, тут везде сидят люди и работают. В доме полно народу, но на лестнице этого почти не заметно: все ведут себя очень тихо, в коридорах говорят только шепотом. С каждым днем становится все теснее и теснее, в некоторых комнатах уже невозможно жить, почти нигде нет стекол. Чтобы холод не проникал внутрь, окна заделывают картоном, но все равно ветер задувает в щели, и пламя свечей колышется.