Меня обдают прохладной водой. Сижу на полке, отдыхаю. Рядом таз, в тазу мочалка в мыльной взбитой пене. Зачерпываю толику пены и начинаю себя тереть грубой мочалкой. Боже, кажется, смыл свою руку и часть груди. Может быть, я слишком ретиво тер. Осторожно двигаю мочальным спутанным комом ниже и ниже, смывается живот и нога до колена. Волосатая промежность полусмыта — полутуманно видна, и с отчаянной решимостью я смываю себя всего до кончиков пальцев на ногах.
Разгоряченный, больно нахлестанный, ощущаю истому и радость, все земное, перстное уже смыто. Приятно медлить, ополаскивая себя водою забвенья. И мысленно снять прилипший темный березовый листок, чтобы уже ни пятнышка не осталось…
Но дверь уже видна мне в банном молоке. И со скрипом отворяется передо мной — перед кем?
8
Сразу понимаю, что это помещение не для людей. Углы двоятся, троятся, стены отступают, уходят вдаль, открывая далекие перспективы, снова вырастают, пересекаются под косым углом, по-футуристически, надвигаются и проходят насквозь.
В пространстве близко ли, далеко — непонятно мелькали существа, похожие на бабочек-капустниц. С одной из них я и заговорил. Беззвучно, одним желанием заговорить, потому что и бабочек не было, одни трепетания воздуха и пространства, условно считая это пространством и воздухом.
Я сказал, что представлял себе нечто подобное. Но вечно быть светом и трепетом в пустоте? Все же мне гораздо ближе человеческое. А где и как ему здесь проявиться?
Трепет отвечал довольно прохладно, что для нас, вообще для живых душ, хоть для ящерицы, вечности нет и не может быть. Для нас грандиозные циклы, и не успеешь соскучиться, как надо изменяться.
Это мне было понятно. Я спросил, всюду ли это?
Есть Вселенные, которые спят, отвечал трепет. Есть, которые просыпаются. А есть, что излучаются мириадами солнц, планет и существ, и это тоже трепет и свет. Так не лучше ли быть этим в чистом виде?
Мне стало страшно, на меня нахлынуло до того огромное… Боже, я только прикоснулся краем знания… Конечно, мы были несоизмеримы, и оно — Существо, скажу, больше, Бытие меня подавляло совершенно… Моя искра исчезала во всем этом… Но, бесконечно робея, я все же осмелился пожелать узнать, а что же мы, что же я, душа человеческая? Можно ли заглянуть в себя до самого донышка, а?..
Воздушные линии заколебались, замелькали передо мной все быстрей, между ними обозначилась косая трапеция, я понял: это дверь. Сам не знаю, как я проскользнул в нее, выскочил из этого трепещущего пространства, которое и обозначить-то никак нельзя, в —
9
полуподвал с низким каменным потолком.
Дверь медленно затворилась за мной, и я сошел по мраморным ступеням вниз в склеп.
Я слышал, как снаружи задвинулся ржавый железный засов. И даже понимая, что засов не мог задвинуться, никого снаружи не было, потому что самого «снаружи» не было, все равно я слышал, как почернелый язык плотно вошел в квадратную петлю на винтах.
На возвышении на подставке стоял гроб из темного зеркального лабрадора. Ни жестяного веночка, ни огарка церковной свечи, ни намека на какое-нибудь лживое сентиментальное воспоминание, хотя бы клочок белой шали, мелькнуло и выветрилось за ненужностью, потому что и гроба в прямом смысле здесь не было. Ничего человеческого, я чувствовал. Но для меня все-таки был гроб, видимо, из снисхождения ко мне. И это не спасало.
Здесь всегда стояло и стоит Оно. Которое не помещается ни в каких помещениях. Даже в чудовищных мистических дворцах и соборах. Стены их уходят в бесконечность, стоит только закинуть голову, готические замки, башни и шпили рисуются выше звезд. Но Оно все равно больше и дальше.
10
Никакая волна не бьет в этот берег.
Стоит каждый атом времени.
Стоит каждый миг пространства.
И все это уничтожает меня со свистом!
11
И тогда мое Я, которое совсем не мое Я, последние ошметки «меня», стараясь удержать свою расползающуюся от одного дыхания вечности паутинку и уже понимая, что не удержать, последние воспоминания о моем Я завыли, заголосили, заверещали на всю Вселенную о том, чего, может, и не было никогда.
Человек, душа, существо, понятие — назови его как хочешь — поднялось на возвышение и стало сдвигать массивную крышку гроба. Каковы бы ни были усилия, но крышка сдвинулась, и оттуда пахнуло тленом.
Развратным духом растленности за пределами всего сущего, густым смрадом развоплощенности ударило в душу, которой, по сути, не было.
В гробу было пусто, лишь просвечивали редкие звезды.
И существо без облика, без нутра, без сути, без души, уже не помня ничего, повалилось в гроб и пролетело насквозь…
12
… и, еще слыша свой тонкий, поросячий, захлебывающийся отчаяньем визг, я выскочил с изнанки сна.
МОЙ КОКТЕБЕЛЬ
Перед утром внизу туман. Это мне видно сквозь стекла террасы, надо просто сообразить, что еще очень рано и там снаружи — холод. Но я бы сказал, я сам не совсем в доме — на террасе, только легкая вагонка отделяет меня от двора — и штукатурка там снаружи. Мне холодно, стараюсь дышать под ватное одеяло. Согреваясь, как-то сразу понимаю, что совсем недалеко от меня внизу на набережной тоже зябнет какая-то фигура, завернутая в простыню, на бетонном постаменте, переступая босыми ногами.
Со стороны гор мимо совсем легких домиков турбазы (как они там, туристы, наверно сейчас, вроде меня, зябнут под тощими одеяльцами) бредет нелепая женская фигурка, тоже в простыне. Вот остановилась у причала и стряхнула что-то с простыни, неужто комья земли?
Фигура на постаменте не видит в тумане приближающуюся фигурку, зато мне видно обеих. Каким образом, не могу сказать, но вижу довольно ясно, несмотря на всюду разлитое солоноватое едкое молоко, даже дышать трудно.
И слова слышу;
— Сам не знаю, давно ли стою или меня только поставили. Где-то тут бетонная пионерка, верно, валяется, — это говорит фигура на постаменте, при этом она пытается разглядеть себя со спины.
— Ну вот, слова уже на мне пишут. Значит, давно.
Фигурка в простыне со сбившимся набок венком анилиновых бумажных цветов возникает перед ним в клочьях тумана.
— Нашла тебя, Ваксик, наконец-то, — озабоченно говорит она.
Фигура на постаменте приосанивается вполне добродушно.
— Хорошо стоишь.
— Талантливо?
— У тебя все талантливо, Вакс, — привычно восхищается женщина. — Даже памятник.
— Кто лепил меня, не знаешь?
— Приезжал тут один молодой, курчавый, все эскизы делал.
— Помнишь, Дуся, в Париже Майоль с меня бюст лепил. Потом поставили в аллее Булонского парка и написали: поэт.
— Прости, Ваксик, — почти смущается фигурка, — с тобой в Париже Малина была.
Памятник озабоченно хмурится:
— Да, ведь мы с тобой позже, позже…
— Зато теперь навсегда вместе! — торжествует фигурка.
Памятник внезапно рассердился:
— Послушай, Дусенька, если ты с постели, шла бы досыпала, потому я тебе приснился.
— Если приснился, пойду, папусик, — кротко соглашается Дусенька. И, подбирая свою простыню, вдруг замечает обрывок кумача — лоскуток. Разглядывает.
— Это с гроба, — замечает она решительно.
— Ну вот, из могилы ни свет ни заря встала. Оставишь ты меня наконец в покое когда-нибудь?