Выбрать главу

И вновь заговорил Климент VII:

— Повторяю, нужно помнить о риске. Его Преосвященство сказал, что кое-кто из фанатиков готов растерзать любого из нас, да и самого духовника в придачу. От вас ждут непростого решения. Кроме того, у вас нет времени на раздумья. Кардинал не может задерживаться.

По своему характеру я бы предпочел рискнуть, чтобы поскорее выбраться из этой тюрьмы, которая в любой момент могла быть захвачена и предана огню и кровопролитию. Но меня останавливала мысль о моих близких: как было решиться по собственной воле вывести их к убийцам. Однако и оставив их в крепости — одних либо со мной, — я никак не обеспечивал их безопасность.

Колонна торопил:

— Каково ваше решение?

— Полагаюсь на Господа. Пойду предупрежу жену, что мы уходим, пусть соберет какие-нибудь вещи.

— Брать ничего нельзя. Любой узел, любая кошелка могут возбудить ландскнехтов, как запах крови возбуждает диких зверей. Пойдете как есть, с пустыми руками.

Я не пытался спорить. Видимо, было предначертано, что мне суждено перейти из одной страны в другую, как переходят из этой жизни в другую, без золота, драгоценностей, имея при себе лишь смирение перед волей Всевышнего.

Когда я кратко объяснил Маддалене, в чем дело, она встала, медленно, но без колебания, словно всегда знала, что я позову ее в изгнание, взяла Джузеппе за руку и пошла за мной к Папе. Он благословил нас, похвалил за смелость и передал в руки Божьи. Я поцеловал его руку и завещал ему все свои труды, за исключением этой рукописи, тогда незавершенной, которую свернул и сунул за пояс.

Ганс с распростертыми объятиями ждал нас у входа в квартал Регола, где мы когда-то вместе бродили, теперь превращенный в сплошные руины. На нем было короткое платье и выцветшие сандалии, на голове каска, которую он снял перед тем, как обнять меня. Война его преждевременно состарила, черты лица обострились. С ним была дюжина ландскнехтов в шлемах с обветшавшими султанами. Он представил их мне как своих братьев.

Едва мы сделали несколько шагов, как кастильский офицер во главе отряда преградил нам путь. Сделав мне знак не шевелиться, Ганс твердо, но не провоцируя его, вступил с ним в переговоры. При виде какого-то письма, которое он вынул, кастилец отступил. Сколько еще раз нас вот так останавливали? Раз двадцать, не меньше, и ни разу Ганс не дрогнул. Он прекрасно все продумал, запасшись множеством пропусков, подписанных вице-королем Неаполя, кардиналом Колонна и военачальниками. К тому же он был не один, а со своими «братьями» — дюжими молодцами, готовыми расправиться с любым.

Когда он окончательно уверовал в действие пропусков, то несколько успокоился и заговорил со мной о войне. Любопытное дело, речи его не соответствовали тому образу, который у меня сложился о нем. Он сетовал на то, какой оборот приняли события, проникновенно вспоминал о годах, проведенных в Риме, и осуждал грабеж и насилие. Сперва он говорил намеками, так, чтобы его понимал только я, но на третий день, когда мы приближались к Неаполю, он подъехал ко мне так близко, что наши лошади соприкоснулись.

— Уже второй раз, как мы развязали силы, которых не в состоянии сдержать. В первый раз — крестьянский бунт в Саксонии, порожденный учением Лютера, который пришлось подавлять. Теперь Рим.

Первые слова он произнес на арабском, затем перешел на еврейский, которым владел лучше. Одно было ясно: он не хотел, чтобы сопровождавшие его солдаты догадались о его сомнениях и угрызениях совести. Мне даже показалось, что ему настолько не по себе в роли лютеранского проповедника, что, когда мы очутились в Неаполе, я счел необходимым предложить ему сопровождать меня в Тунис. Он горько улыбнулся:

— Это моя война, я ее желал, втянул в нее своих братьев, кузенов, молодых людей своего прихода. Я не могу бежать, пусть война и приведет меня к вечному проклятию. Ты же угодил в нее благодаря капризу Провидения.

В Неаполе мальчик указал нам виллу Аббада, и только когда тот отпер нам решетку сада, Ганс нас покинул. Я чуть было не высказал пожелание свидеться однажды — мол, кто знает, мир велик, — но не стал лживыми словами портить искреннюю признательность, которую испытывал по отношению к своему бывшему ученику. И потому ограничился тем, что сжал его в объятиях, а потом смотрел, как он уходит. Во мне шевельнулось нечто сродни отцовскому чувству.