И сегодня я не смог бы ответить на этот вопрос. Ибо в конце концов Хамед повел себя так ловко, преданно и рьяно, что последствия этого ощущались моими близкими еще долгие годы.
ГОД ПЕРЕСЕЛЕНИЯ
899 Хиджры (12 октября 1493 — 1 октября 1494)
— Утраченная родина — что останки дорогого человека: похороните ее с почестями и верьте в вечную жизнь.
Слова Астагфируллаха звучали в такт ритму, в каком он без устали своими тонкими пальцами перебирал янтарные четки. Вокруг него собрались четверо бородатых серьезных мужчин — и среди них мой отец, — на лицах которых было написано отчаяние, еще более разжигаемое шейхом.
— Уезжайте, расходитесь по свету, позвольте Господу направлять вас, ибо если вы согласитесь жить в подчиненном и униженном состоянии, в стране, где попираются устои Веры, где всякий день оскверняются Пророк и его творение — да пребудет он в веках! — от ислама останется лишь жалкое подобие, за что Всевышний спросит с вас в день Страшного Суда. Ибо в Коране сказано, что в этот день ангел смерти задаст вам вопрос: «…не пространна ли была Земля Божия, чтобы найти вам убежище на ней?»[18] И отныне ад вам будет уготован.
В этот год испытаний заканчивался трехлетний срок, предоставленный гранадцам, чтобы сделать выбор в пользу перехода в другую веру либо изгнания. Согласно договору о капитуляции, еще было время до начала 1495 года от Р.Х., но поскольку начиная с октября переплыть море и добраться до Магриба представляло собой весьма рискованное предприятие, лучше было сняться с насиженного места весной, и уж точно не позднее лета. Тому, кто решил остаться, было заготовлено прозвище: мудаджан, «прирученный», переделанное кастильцами в «mudéjar»[19].
И все же, несмотря на это позорное прозвище, многие гранадцы колебались.
Совещание в патио нашего дома в Альбайсине — благослови его Господь! — походило на множество других, состоявшихся в тот год в нашем городе, на которых обсуждалась судьба мусульманской общины, а порой лишь одного из ее членов. Астагфируллах присутствовал на них так часто, как только мог, держа перед присутствующими высокие речи тихим голосом, чтобы никто не сомневался, что находится на вражеской земле. Если он сам не отправился до сих пор в изгнание, то, по его собственному выражению, только оттого, чтоб было кому отвратить колеблющихся от принятия пагубного решения.
Среди присутствующих на совещании также были колеблющиеся, взять хотя бы моего отца, который не потерял надежды отыскать Варду и дочь и поклялся себе не уезжать без них, как и в том, что увезет их из-под носа всех кастильских и арагонских солдат. Он не оставлял Хамеда в покое до тех пор, пока не добился от того обещания передать Варде весточку. Отцу удалось обязать таким же поручением одного генуэзского купца по имени Бартоломе, давно обосновавшегося в Гранаде и сколотившего состояние на выкупе пленных. Это влетело Мохаммеду в копеечку, и потому он не хотел уезжать, не вкусив плодов своих усилий. После выпавшего на его долю злоключения он стал другим человеком. Нечувствительный ко всеобщему порицанию, как и к слезам Сальмы, он уходил в себя, в свое горе, отгораживаясь от окружающих его неприятностей.
Хамза-цирюльник, наш сосед, тоже колебался, но по другой причине. В течение двух десятков лет он клочок за клочком скупал земли на деньги от деликатных и прибыльных услуг, оказываемых им при рождении сыновей, и дал себе слово покинуть Гранаду только в том случае, если удастся удачно сбыть с рук свое добро и землю, вплоть до последней пяди, а для этого требовалось проявить терпение, поскольку многие, торопясь двинуться в путь, за бесценок распродавали имущество, и цены диктовались покупателями.
— Я хочу заставить проклятых ромеев как можно дороже заплатить мне, — оправдывался он.
Астагфируллах, чьим всегдашним почитателем являлся Хамза, очень хотел избавить того, чье лезвие очистило половину мужского населения Альбайсина, от доли нечестивца.
Еще одному нашему соседу, старику Сааду, садовнику, недавно пораженному слепотой, было просто не под силу уехать.