— Смотри же, — не отставал от меня отец.
Вокруг города, насколько хватал глаз, возвышались холмы, усеянные бесчисленными домами из кирпича и камня, часто изукрашенные, как в Гранаде, керамической плиткой.
— Там, на равнине, которую пересекает уэд, — сердце города. Слева, побережье Андалузцев, основанное века тому назад выходцами из Кордовы; направо — побережье Кайруанцев с мечетью и школой Кайруанцев, вон то большое здание, крытое зеленой черепицей, где, если будет угодно Господу, ты станешь обучаться у улемов.
Я вполуха слушал пояснения отца, слишком для меня сложные, весь поглощенный зрелищем крыш, открывавшимся моему взгляду: в этот осенний день солнечный свет был приглушен тяжелыми тучами, обложившими небо, повсюду было видно множество людей, занятых кто чем, и их голоса сливались в единый неумолчный гул. Еще помню, было много белья, разложенного или развешенного для просушки, которое трепетало подобно парусу под порывами ветерка.
Пьянящий гул, корабль, подверженный всем превратностям стихии и порой терпящий крушение, — это ли не определение города? В юности мне часто доводилось целыми днями без удержу грезить об этом. А в день моей первой встречи с Фесом я испытал лишь мимолетное очарование. Путь от Мелиллы до Феса совершенно меня доконал, я уже не чаял поскорее добраться до дома Кхали. Я, конечно же, не помнил дядю, переселившегося в Берберию, когда мне был год, как не помнил и бабушку, уехавшую с ним, старшим из сыновей. Но я отчего-то совершенно уверовал в то, что их горячий прием заставит нас позабыть о тяготах пути.
Встреча и впрямь была сердечной, но лишь для Сальмы и меня. Мать и дочь бросились друг к другу в объятия, я оказался на руках Кхали, который долго разглядывал меня, не говоря ни слова, прежде чем нежно поцеловать в лоб.
— Он любит тебя, как любой мужчина любит сына своей сестры, — говорила мне мать, — и потом, у него самого одни дочки, ты для него как сын.
Он не раз доказал мне это впоследствии. Но в тот день его забота и нежность меня утомили.
Поставив меня на землю, Дядя повернулся к Мохаммеду.
— Я давно уже жду тебя, — бросил он ему тоном, в котором сквозил упрек, поскольку ни для кого не было секретом, что стало причиной отсрочки отъезда моего отца.
Они обнялись. И только тогда дядя впервые обернулся к Варде, державшейся особняком. Его взгляд скользнул мимо нее и устремился вдаль. Он предпочел не замечать ее. Она не была долгожданной гостьей в его доме. И даже Мариам, чудесная смеющаяся и толстощекая девчушка, не имела права на ласку.
«Этого я и боялась, оттого-то и не обрадовалась, увидев Варду на корабле, — объяснила позднее мать. — Я всегда молча сносила холодность Мохаммеда. Его поступок унизил меня в глазах соседей, вся Гранада потешалась над ним. И все же я не уставала повторять: „Сальма, ты его жена и должна быть послушной, однажды, утомившись от вражды, он вернется к тебе!“ А до тех пор я настроилась терпеливо сносить все. Но мой брат, гордый, неприступный человек, не мог вести себя подобным образом. Возможно, он предал бы прошлое забвению, приди мы к нему в Фес втроем. Но принять под своим кровом Румийю, о которой весь свет судачил, будто бы она околдовала его шурина, могло и его превратить в посмешище гранадских переселенцев, которых в Фесе к тому времени насчитывалось не меньше шести тысяч и которые знали и уважали его».
Я один был окружен вниманием и уже предвкушал, какими вкусностями меня будут закармливать в доме дяди; остальные члены моей семьи боялись дышать.
«Это было похоже на то, как если бы мы присутствовали на церемонии, по воле беса превращенной из свадьбы в поминки, — признался мне Мохаммед. — Я всегда относился к твоему дяде как к брату и хотел крикнуть ему, что Варде пришлось бежать из дому, чтобы встретиться со мной, что она рисковала жизнью, оставила родину, своих соплеменников, чтобы жить среди нас, что у нас больше нет права относиться к ней как к пленнице и даже называть ее Румийей. Я хотел, но не мог выдавить из себя ни звука. Мне оставалось лишь повернуться и в мертвой тишине выйти вон».
Сальма, хотя и была на грани обморока, ни секунды не колебалась и последовала за мужем. Она разволновалась больше всех, даже больше Варды. Та, конечно, испытала унижение, но у нее по крайней мере было утешение: отныне Мохаммед не сможет бросить ее, не потеряв своего лица; кроме того, пока она тряслась от страха, в ней жило чувство, что она стала жертвой несправедливости. Это чувство из тех, что ранят, но и льют бальзам на рану, оно порой убивает, но чаще является для женщин источником мощного позыва к жизни и борьбе. Сальма была всего этого лишена.