На праздник в честь моего обрезания тоже были приглашены музыканты и поэты. Матушка помнила даже стихи, адресованные моему отцу:
Продекламированный и пропетый на все лады самим цирюльником, этот стих старинного сарагосского поэта знаменовал переход от застолья к самому обряду. Отец поднялся в опочивальню, взял меня на руки, а гости тем временем молча обступили цирюльника и его помощника, безусого юнца. Хамза подал знак, и тот начал с фонарем обходить присутствующих. Согласно обычаю, полагалось сделать цирюльнику подарок: каждый по очереди клал монеты на лицо подмастерья, а тот громко называл имя дарителя и благодарил его, после чего переходил к следующему. Когда с этим было покончено, Хамза велел, чтобы ему посветили двумя фонарями, вынул из чехла лезвие и со стихами из Корана, приличествующими случаю, склонился надо мной. Матушка говорила, что крик из моей глотки разнесся по всему кварталу, свидетельствуя о моем молодецком здоровье. Я еще вопил что есть мочи, словно у меня перед глазами вставали все грядущие беды семьи, а гости уже вновь вернулись к столу и пиршество продолжалось под звуки лютни, флейты, гудка[6] и тамбурина, затянувшись аж до суура — принятия пищи на восходе солнца.
Однако не все были беззаботны и веселы в тот вечер и ту ночь. Мой дядя по материнской линии Абу-Марван, которого я всегда звал Кхали, служивший в государственном секретариате Альгамбры, прибыл на праздник с опозданием и в дурном расположении духа. Его окружили и стали встревоженно расспрашивать. Моя мать пыталась расслышать его слова. Ее ушей достигла одна фраза, повергнувшая ее на несколько долгих минут в страх, который, как ей казалось, был навсегда забыт:
— Со времен Великого Парада у нас не было ни одного счастливого года!
«Ах, чтоб его, этот Великий Парад!» — в сердцах подумала моя мать, вновь испытав приступ тошноты, как в первые недели беременности, и увидела себя десятилетней девочкой, сидящей в луже посреди пустынной улицы, на которой она бывала множество раз, но которую перестала узнавать, и прячущей заплаканное лицо в подол красного смятого платья, мокрого и перепачканного грязью. «Я была такой миленькой и самой любимой своими близкими девочкой во всем Альбайсине! Твоя бабка — да простит ее Господь! — привязала к моей одежде два одинаковых амулета, один на виду, а другой так, что его не было видно, — для отвода порчи. Но в тот день уже ничто не в силах было помочь».
«Султан, правивший нами в те времена, Абу-ль-Хасан Али, решил устроить военный Парад, который должен был длиться не одну неделю и даже не один месяц и был призван показать всем и каждому его, султана, могущество. А ведь всемогущ лишь один Всевышний, и Он не жалует надменных! Этот султан приказал выстроить на красном холме Альгамбры возле Изменнических врат ведущие в небо ступени, на которых каждое утро располагался со своим окружением, чтобы принимать посетителей и заниматься государственными делами, в то время как мимо, приветствуя его и желая здравствовать, проходили войска, стекавшиеся сюда со всех уголков царства — от Ронды до Басты, от Малаги до Альмерии. И конца этому Параду не предвиделось. Жители Гранады и окрестных селений взяли в привычку собираться, и стар и млад, на склонах холма Сабика у подножия Альгамбры, возле кладбища, откуда было видно развертывающееся над их головами безостановочное зрелище. Тут же располагались уличные торговцы, у которых можно было купить все что угодно, от домашних тапочек до колбасок миркас, оладий и напитков.
На десятый день Парада — подходил к концу 882 год Хиджры — наступил праздник Рас-ас-Сана, который просто померк перед чествованием султана, грозившим продлиться и в первый месяц нового года — мохаррам. Моя матушка, тогда еще девочка, каждый день бывая на Параде со своими братьями и сестрами, заметила: зрителей что ни день прибывает, и среди них все больше незнакомых людей, много пьяных, участились кражи, то и дело между шайками молодых людей, вооруженных дубинками, вспыхивают потасовки. Избивали друг друга почем зря, до крови, до увечья, кого-то даже убили; мухтасибу, городскому голове, пришлось принять меры.