Такие «салаты оливье», сдобренные воспоминаниями членов семьи, наименее пригодны к употреблению. А между тем именно ими и начинены все без исключения – в том числе и совсем недавние – книги, посвященные Баксту[3]. Моя первая задача состояла, стало быть, в том, чтобы просеять известные факты через сито классической критики исторических источников и составить рассказ о жизни Бакста, наиболее точный и честный, не из педантства – ведь речь идет иногда о важных, а иногда о довольно незначительных уточнениях, – а потому, что это разногласие, эта размолвка между архивом и авто-фикцией открывают невероятно богатое эвристическое пространство. Если существует относительно личности Бакста некий подлинный источник, его символическим местом хранения является не архив и не сумма эго-документов, а именно это пространство между ними, именно этот пробел между двумя типами свидетельств: между тем, что произошло, и тем, что Бакст об этом рассказал, между правдой голых фактов и само-легендой.
Познакомившись с замыслом Бакста написать автобиографический роман, его старинная подруга Зинаида Гиппиус (1869–1945) дала ему такой совет: «Да, да, именно „не выдумывать историй“, а что-то вспоминать свое, бывшее или почти бывшее, – желанное…»[4]. Заимствуя у Гиппиус это тонкое выражение, я бы сказала, что жизнь Бакста, та, что была им самим написана или продиктована и с тех пор повторена более или менее близко к тексту всеми исследователями его жизни и творчества, является таким именно рассказом о «почти бывшем», то есть проекцией[5]. Сравнивая последнюю с метрикой, нотариальным актом и другими сухими свидетельствами, которые использует – встраивая их в их родной контекст – историческая наука, это «почти» всплывает на поверхность и обнажает свои контуры. Территория «почти» и станет объектом моего специального внимания, а мой метод можно будет назвать в связи с этим своего рода биогеографией.
Портрет художника в образе еврея
Так, стало быть, я и намерена действовать, а именно бродить в переулках между действительностью и мечтой, между фактами и рассказом о них, где и сплетается личность Бакста, и формируется его многогранная идентичность. Главной темой моей будет при этом его самопонимание и самоопределение в образе художника-еврея. Используя гипнотическую формулу Джойса – A Portrait of the Artist as a Young Man, – можно сказать, что мой замысел состоит в том, чтобы написать портрет художника Бакста в образе еврея: A Portrait of the Artist as a Jew.
Такой замысел в случае с Бакстом мне кажется не только желаемым, но и исполнимым, что редко бывает с подобного рода замыслами.
Ибо Бакст был не только художником, иллюстратором, портретистом, декоратором, костюмером, но и, повторю, писателем и подлинным интеллектуалом. Он учился – даже если спустя рукава – в хорошей петербургской классической гимназии и в Академии художеств, дружил и переписывался с крупнейшими русскими и европейскими философами, писателями, общественными деятелями. Он размышлял и писал о своем искусстве, о своей жизни, личности, корнях и – самое удивительное – о своей идентичности художника-еврея. Он рассказал о том, что считал сущностью этой «разновидности», этого воплощения: художника в образе еврея и, наоборот, еврея в образе художника. Драматические перипетии его жизни высвечивали и лепили этот образ, работали на него. Искусство Бакста, будучи на первый взгляд отнюдь не еврейским – в отличие, например, от искусства его ученика Марка Шагала, – по форме и по содержанию было парадоксальным образом задумано, осуществлено и теоретически осмыслено Бакстом именно как еврейское. Но втайне. Как еврейское, но включая в себя все нееврейское, всю культуру, весь мир. Не имеющее на поверхности ничего общего ни с еврейской традицией, ни с религией, ни с фольклором, и именно потому еврейское.
Ибо замысел Бакста был сложным. Он строился на фундаментальном и прирученном противоречии: именно в качестве еврея Бакст намеревался стать и стал художником не еврейским, а универсальным. По его мнению, у еврея для этого имелся специальный набор данных, особый подход, нечто вроде ключа, отмыкающего самый принцип универсальности. Что было, например, еврейского в его программной картине «Античный ужас» (1908) или в эллино-эротическом балете «Послеполуденный отдых фавна» (1912), созданном по мотивам стихотворения Малларме и положившем начало новой истории не только балета, но и западной «телесности», в создании которой Бакст сыграл центральную роль? Внешне ничего. Но и эта картина, и этот балет, основанные на греческом, архаическом наследии, были задуманы, исполнены и описаны Бакстом как «еврейские». Как и почему? Ответ на этот вопрос настолько неочевиден, что задавать его обычно избегают.
3
См., например: Сергей Голынец,
4
Джон Болт, Елена Теркель, «Литературное творчество Льва Бакста»,
5
Я использую этот термин в психологическом значении акта, в результате которого внутреннее (субъективное), чувствуемое или желаемое, воспринимается или выдается за внешнее (объективное).