Сегодня я написала заявление об уходе из института по собственному желанию. Я принесла листок в приемную Карачарова. Секретарша хмыкнула, на миг скрылась за дверью его кабинета и вышла с подписанной бумагой.
Я — свободна.
Во дворе было темно и пустынно. Ночь?
Я приостановила-с и посмотрела в высь: желтая Луна стояла над моим родительским домом, не освещая ни его, ни двора-колодца, — ее ядовитый желтый фонарь качался только в моем окне.
И вдруг я поняла: это не Луна, это свет.
В моей квартире кто-то есть!
Поднимаясь по облупленным ступеням, я уже ничего не боялась.
Я слишком много пережила. Я пережила свою боль. Свою вечную боль. Я похоронила ее. Она покинула мою душу. Моя душа — чиста и свободна.
На желтой трубе.
Черное, искаженное безумием, лицо Филиппова мелькнуло, но тут же его заслонило лицо другое: прелестное, молодое, женское лицо. Оно смотрело из открытой двери квартиры с сочувственной, нежной улыбкой.
— Дарья!
— Ты звала меня, сестра, и я здесь.
Старое кресло пахло мышами. От этого неприятного запаха я очнулась. А может быть, и даже, наверняка, от непрерывного звонка в дверь.
В квартире кроме меня никого не было. О своем двойнике я решила сейчас не думать. И постаралась, медленно приближаясь к двери, понять — куда же делся Дубровин. Или — я была одна? Но почему-то была уверена — в дверь звонит не он.
Ничего не спрашивая, я отворила. На пороге стоял Филиппов.
63
В начале июня Марта увезла грудную девочку на дачу.
Сыновья, все реже попадавшие в поле зрения Филиппова, уже определились: старший поступил в университет на факультет психологии. Сутулый, носатый, очень похожий на Филиппова в юности, он получил при рождении не его глаза: небольшие, хитроватые, как у своего дядюшки Николая, говорят, не преуспевшего там, в Германии, а к тому же глаза его были близоруки и прятались под очками с модной оправой. Зимой ему исполнилось восемнадцать.
В университет, конечно, без меня он бы никогда не попал: зауряден и поверхностен, весь в Кольку, так иногда, столкнувшись со старшим в коридоре или в ванной, мельком думал Филиппов, но, пока я жив, помогу ему с карьерой: родной сын.
Колька — то, конечно, давно бы вернулся, вездесущий Дима болтает, попивать он стал там, в сытой Германии, да отца боится: прамчуки неудачниками быть не должны! Филиппов качал головой: теперь он Кольке даже сочувствовал.
Младшего сам тесть после шестого класса пристроил в художественную школу.
— Потом поедет в столицу, в институт. Он пошел в мать — талантливый.
— Раз талантливый, так и поступал бы в школу без блата, — буркнул Филиппов.
Младший и, правда, походил на Марту лицом и характером и любил мать фанатично Рисовал он, правда, не цветы, как Марта, а животных. Днями пропадал в зоопарке, стоял у клеток с тиграми да макаками, зарисовывая их морды и задницы. Тьфу пакость, иногда плевался Филиппов, вспомнив, какое у сына увлечение, воняет и вообще.
Марта окончательно сменила рисование на садоводство — теперь она выращивала какие-то экзотические цветы. Ее косенькая подруга Лера умерла примерно за год до рождения Ирмы, и Марта как-то обмолвилась, что она уверена — в дочь вселилась душа печальной полуармянки.
— Понимаешь, как только я забеременела, я перестала о Лере тосковать. А в одной из книжек, которые ты приносил из института… — Она что-то стала говорить о перевоплощениях, но Филиппов демонстративно зевнул, поднялся с кресла, в котором сидел, закинув ногу на ногу, и включил телевизор.
С Мартой теперь он не очень церемонился. А высказанное ею предположение, что его толстоножка — дочурка — это переродившаяся Лера, от которой его всегда тошнило, показалось ему настолько нелепым, что он постарался тут же от него отвлечься. Мысли его, чуть зацепившись за упомянутую женой книжку, соскользнули с нее и, очутившись в институтских коридорах, доползли до кабинета Карачарова.
Карачаров действительно сдал в аренду новому банку весь первый этаж здания: банки стали вырастать, как поганки, но часто их век был еще короче грибного. И от их соседа Филиппов ничего хорошего не ждал: лопнет. Но приезжающий на джипе директор банка, маленький, лысенький, молодой жулик был ему ненавистен. Нет, то, что он, конечно, авантюрист и проходимец, Филиппова совсем не отвращало. И мне бы так, порой думал он, не воспитай меня мама на лозунге «Пионер — всем ребятам пример». Это и бесит: он — может, а я не могу. Иногда он видел директора банка с долгоногими, в мини, с пустыми личиками. Конечно, такая удивительная женщина, как Анна ему ни к чему. Ему подай двадцатилетних, продажных, которым в жизни нужно то же, что ему: тугой кошелек, трехэтажный дворец, — уже несколько таких возводились в поселке теми самыми стрижеными, — которые мелькали то и дело в институтском дворе, бриллианты, Канары…
И то, что ни он, ни его Анна не нужны этой новой, жестокой, долларовой жизни, вызывало у Филиппова настоящую депрессию: картина стала навязчивой — желтая труба. И порой и совсем уж низкое думалось: ведь и мне т е п е р ь она не нужна Страшно тянуло выпить. Но не пил. Последнее время что-то сердце покалывало. Инфаркта не хотелось.
Когда ловкий Дима, Дмитрий Дмитриевич, непонятным образом скорежившийся с банковскими клерками, как-то, за рюмкой церковного винишка «Кагора», сообщил, что у банкира жена учится в аспирантуре, Филиппов сначала чуть не лишился дара речи, но выяснилось: специальность банкирши — английский язык. Все уложилось в схему: иностранные языки теперь тоже — и х собственность, а не вотчина интеллектуалов— полиглотов или образованных русских евреев. Но ненавидел банкира Филиппов больше всего за то, что тот, крутя баранку джипа, полностью обесценивал его собственную, филипповскую, жизнь. Он ненавидел его с такой страстью, что когда тесть все-таки принес ему мобильный телефон, и деньги за него немалые, конечно, с бедного родственника содрал, Филиппов сразу, в тот же вечер, засунул буржуазную игрушку куда-то и как ни искали сыновья аппаратик, найти его не смогли. Обнаружился — в ящике с грязным бельем в ванной комнате. Извлекая из кипы нечистых трусов и маек зарубежный приборчик, Филиппов мельком глянул на видневшуюся из-за раковины трубу: облупленная. Белая. Усмехнулся. Выживу. А вот Анна… Усы в зеркале шевельнулись.
Ольга тоже приехала на дачу и привезла свой трехмесячный комочек. Имя внуку дал сам Анатолий Николаевич.
— Пусть будет Прохор, — сказал он веско, — Прохор, мой прадед, всем нам, Прамчукам. оставил в наследство свой ум, работоспособность и умение жить. Сильный был старик.
Однако, от нового Прохора, выслушав тираду тестя, зло подумал Филиппов, силы-то ждать неоткуда: родился с каким-то подвывихом то ли бедра, то ли ступни, толком из разговоров Марты с Ольгой он ничего не понял. Да и не пытался сильно вслушиваться. Правда, и сестры при нем старались свои женские проблемы не обсуждать. Когда они, вдвоем, освещаемые летним солнцем, сидели на дачной скамейке в саду с младенцами на руках, переговариваясь тихо и затаенно друг другу улыбаясь, Филиппов ощущал полную свою ненужность. Были бы только деньги — поднять детей, а он, он им ни к чему — разве не надоело выслушивать его тихую брань по поводу остывшего обеда да встречать порой его потускневший от ненависти взгляд. В нем уже не было любви к семье. Не было совсем.
Малышка иногда пробуждала какую-то сентиментальную нежность, но только на миг. Если сыновья, несмотря на небрежное отношение Филиппова, все-таки всегда были не только материны, но и его, они были еще и х детьми, то малютка принадлежала только Марте, точно так же как и Прохор с подвывихнутой ногой или рукой — только Ольге.
Перестала занимать его и работа. Если раньше он мог с увлечением писать статейки, подсчитывая и вычисляя, даже иногда гордо именуя статистику королевой наук, а уж размышления о том, в каком журнале он статейку опубликует всегда приносили ему тщеславное наслаждение, то ныне он не писал совсем. Деньги за науку, даже такую, платить перестали. Карачаров требовал от Филиппова только умелого ввертывания в так называемый «рынок»; научные сотрудники бродили по собственному институтскому двору, как мамонты, а банковские клерки выступали по нему легко и важно, с роботообразными улыбками кинозвезд. Вот крысы, думал Филиппов, откуда-то они все повылазили, где они отсиживались, когда…