Первопричину возникновения государства Гумилёв, естественно, объяснил на основе своей пассионарной теории. В XIII веке киевский период Древней Руси закончился, последовал следующий, начиная со времен Александра Невского, пассионарный толчок. Это первый пассионарий, который был ясно выявлен. Потом наступило что-то вроде инкубационного периода, когда пассионарии только формировались. Появились очень энергичные бояре. Ведь самое главное, не каков царь, а каково окружение, бояре. Если окружение пассионарно и патриотично, то какая нам разница, кто по национальности царь — татарин, русский или белорус? При патриотическом окружении царь может быть даже не очень умным: поговаривали, например, что первый Романов — царь Михаил Федорович — был не слишком умен, но при нем был его мудрый отец и наставник патриарх Филарет. Пока у нас не будет настоящего патриотизма, основанного на любви к родной земле и ее истории, ничего хорошего не получится.
Оценивая «смутное время» конца 1980-х — начала 1990-х годов, Гумилёв говорил: «Я не узнаю своей страны, страны детства. Но ведь меня заставили восхититься своей Родиной – даже послереволюционной державой в 30-е годы, и это было серьезно… А затем, я защищал ее под Берлином – снова Отчизна отозвалась любовью – за отзывчивость. Было много лагерников, что-то втихомолку говорили, а вокруг молодые, которым нет дела до того, что будет с ними, когда они вернутся домой. Вот эти, молодые состарились, я ведь вижу, они инвалиды, нищие, но и в них мироощущение огромной Отчизны.
Никому нет дела, до того, что случилось со страной. А она потерпела поражение этническое: плевать, если бы политическое или военное, как Германия или Япония, а именно этническое, произошел раскол посередине, равновесие между жизнью и смертью нарушено. <…> К сожалению, я слабо знаю современную армию, но именно армия испокон веков была носительницей и хранительницей истинного патриотизма, гордости за принадлежность к великой и единой России. Потеряв эти чувства, мы неизбежно потеряем свое историческое лицо».
Одновременно Лев Николаевич ответил и на вопрос по поводу критики в адрес современной Российской армии, на которую постоянно обрушивается шквал обвинений во всех существующих и несуществующих грехах: «Я не против критики, тем более, если она конструктивна. А вот дискредитация сильного всегда была уделом слабых и корыстных. Конечно, вырастить труса, надеющегося, что ему не придется воевать, испытывать какие-то трудности и лишения, легче, чем воспитать воина и гражданина.
Мне думается, что безоглядный пацифизм наносит нашему обществу непоправимый ущерб. <…> Ход событий, все же, во многом, определяют не пацифисты, а пассионарии, и именно энергия этих людей поддерживает целостность и независимость государства. Эти люди антиэгоистичны, они служат идее, приближая поставленную цель. Они трудятся, страдают, подставляют свои головы ради России, которая досталась им кровью их предков. И только благодаря тому, что они отдают себя, как жертву , на гибель, и возможно будущее ».
Вместе с тем он осуждал ввод советских войск в Афганистан и, по словам журналистки Л. Д. Стеклянниковой, следующим образом подводил итог этих трагических событий: «Вот, впервые после 45-го года мы показали миру, что нас можно победить». Он с болью говорил о поражении, о том, что нельзя было входить в Афганистан, что воевать там невозможно: неприступные горы. Афганцы в них как рыба в воде, а наши? Вот укрепленная крепость или пункт на горе. Как ее взять? По горной тропе можно идти цепочкой, но сверху снайпер всех по одному отстреляет. Артиллерию в горы не потянешь. Зависший над укреплением вертолет тоже не стоит никакого труда сбить. Винил правительственных советников, которые ввергли страну и армию в афганскую аферу: «Ведь правительство, прежде чем предпринять подобную акцию, запрашивает специалистов, советуется с ними. В случае с Афганистаном советниками были либо некомпетентные, либо недобросовестные. Вспомнили бы опыт англичан. В свое время англичане пытались закрепиться в Афганистане, но сочли за лучшее покинуть его».
Относительно катастрофического экономического положения в стране в переломный период, свидетелем которого он оказался, Гумилёв высказался более чем определенно: «К сожалению, та самая фаза надлома, в финале которой мы пребываем, не сулила нам достатка и благоденствия. Для нее характерно расточительное отношение к ресурсам. Экономика с легкостью пошлой девки поддается деструктивным изменениям. Общество впадает в идеологические распри и переживает политическую нестабильность. Любой опрометчивый шаг поистине чреват непредсказуемыми последствиями, вплоть до краха. <…> Надежда у человека есть всегда, у целого народа – тем более. Я вовсе не собираюсь утверждать, что судьба России безысходна. В отличие от скептиков я верю в то, что она, несмотря на тяжкие испытания, сохраняет культурную доминанту <…>».
Вместе с тем за два года до кончины великий ученый с оптимизмом утверждал: «Говорят, чтобы жить счастливо, надо жить долго. Мне 78 лет, я, честно признаться, на столько и не рассчитывал… Да, жизнь была иногда очень тяжелой, но ведь я не был исключением. Кому из порядочных людей, а я смею себя относить к таковым, было легко? Я не был одинок, я был вместе со своей страной, со своим народом. И если сегодня есть люди, которые считают, что я сделал что-то заслуживающее внимания и доброго слова, я счастлив…» А Сергею Борисовичу Лаврову (1928—2000), президенту Русского географического общества и заведующему кафедрой экономической и социальной географии ЛГУ, Гумилёв при их последней встрече в клинике сказал: «А все-таки я счастливый человек, ведь всю жизнь я писал то, что хотел, то, что думал, а они (многие коллеги его) — то, что велели…»
В начале июня 1992 года состояние здоровья Льва Николаевича резко ухудшилось, и он вновь оказался в питерской академической больнице, где ему сделали неудачную операцию, которую, по мнению друзей и близких, вообще не стоило делать. О последних днях ученого рассказано в мемуарах Н. В. Гумилёвой (для нее это были очень тяжелые воспоминания): «Я всегда относилась отрицательно к академической больнице, но меня уговорили отправить туда Льва для лечения язвы, так как там есть барокамера, которая как будто дает хорошие результаты. После семи сеансов Лев сказал: “Я больше туда не пойду, мне это не помогает”. Но врачи, которые его лечили, заявили: “Нет, мы его не отпустим, надо чтобы язва зарубцевалась”. И начали лечить его облепиховым маслом, что в принципе можно было делать и дома.
Мне надо было готовить еду, а возить туда нужно было через весь город на метро и на автобусе. Поэтому Льва часто навещала наша помощница Елена Маслова, жившая рядом с больницей. Ученики – Костя Иванов, Оля Новикова, Слава Ермолаев, Володя Мичурин – приходили и читали Льву научные книги и фантастику, которую он очень любил. Это его отвлекало.
Наконец, я забрала Льва из больницы, но дома ему стало очень плохо, поднялась температура, начались страшные боли. Пробыл он дома всего неделю. Я вызвала скорую помощь. Те сказали: «Подозрение на воспаление легких, надо в больницу», и, конечно, отвезли опять в академическую. Я сказала: «Лёв, я приеду завтра утром». Вдруг рано утром звонит Лена Маслова и сообщает: «Я пришла к Льву Николаевичу, а мне говорят, что его увезли на операцию!» – «Как на операцию? Почему мне не позвонили?»
Его нельзя было класть на операцию. Они ему удалили весь желчный пузырь, а этого нельзя было делать – ткани были очень тонкие. Лопнула его чуть зарубцевавшаяся язва и образовались новые язвы, началось сильное кровотечение. И уже остановить было нельзя. В это время очень помог тележурналист Александр Невзоров: он объявил в своей передаче, что нужна кровь, и доноров пришло много.
Меня не пускали в реанимацию. Я звонила утром, вечером. Вдруг мне звонит из реанимации доктор и говорит: «Лев Николаевич очнулся и хочет есть, а у нас кроме соленой трески ничего нет. Так что приезжайте, привезите кашу».
Это Лев, конечно, придумал предлог, чтобы повидаться. Лев лежал в отдельной реанимационной палате весь бледный, опухший, опутанный проводами.
Он хотел меня повидать: видимо, чувствовал, что уже кончается. Посмотрев на кашу, сказал: «Ты чернослива туда не положила». – «Завтра привезу». Но завтра уже не было. Наконец мне сказали, что больше оставаться нельзя. Я поцеловала ему руку, поцеловала его самого, то есть простилась с ним. Я спросила: «У тебя что-нибудь болит?» – «Нет, ничего не болит». 15 июня Лев умер». Перед смертью он успел причаститься и собороваться.