Выбрать главу

Много позже, в 1990 г., в самом пространном и в то же время самом глубоком интервью (оно осталось почти неизвестным в Москве и Санкт-Петербурге, так как печаталось тогда лишь в газете «Советская Татария») Л.Н. говорил: «В разгар гражданской войны Средняя Азия вполне имела возможность отделиться от России, потому что обе железные дороги, соединявшие юг страны с Москвой, были перерезаны: одна — Дутовым, другая — мусаватистами в Азербайджане. Однако даже попытки такой не было сделано. Знаете, я там был 1932 г., ходил босой, в белом халате и чалме, разговаривал на плохом таджикском языке, который тут же и выучивал, и никто меня не обидел. К сожалению, есть и факты другого рода, но и то, о чем я говорю, — факты»165.

«Факты другого рода» — осторожная, блестящая формула! В 1990-х гг. они уже проявились, но было трудно себе представить, к чему все придет в конце 90-х. Все это шло независимо от воли таджикского народа, который уважал и любил Лев Николаевич. Хотел ли этот народ фактического возврата к феодализму (название режима 90-х гг. и его современная атрибутика — самолеты, мерседесы, мощная охрана президента — не меняют сути дела) и хаосу? Хотел ли он гражданской войны, десятков тысяч жертв, ухода тысяч таджиков и узбеков через реку в соседний Афганистан и трудного возврата потом? Мог ли Л.Н. поверить в массовое «выдавливание» русских? Раньше, в «его время», русского врача, учителя, строителя ГЭС чтили и уважали. Кто бы мог предвидеть, что население России с ужасом будет произносить чуждые имена бандитов и безучастно наблюдать по телевидению сцены умыкания и убийства даже тех людей, которые искренне пытались помочь народу Таджикистана?

Думаю, что все это — риторические вопросы. В том самом — «предкатастрофном» — 1990 году Л.Н. предупреждал: «Бессмысленно переносить прибалтийские особенности на Чукотку или Памир. Право выбора пути всегда принадлежит этносу. За ним — решающее слово»166. Этносу не дали решать. За него решали амбициозные политики.

Итак, экспедиции 30-х гг. были для Л.Н. уроками жизни, общения, понимания огромности и разнообразия страны. Экспедиции были и отрешением от Ленинграда, — недоброго и все-таки любимого; они позволяли вдохнуть свежего воздуха, забыть об унижениях и опасностях «нормальной» жизни, вольно пожить «в среде дикарей», как писал он А. Дашковой.

Но эта жизнь «доставала» его и по поводу выездов. Перед Саркельской экспедицией (1936 г.) всем участникам университетская администрация дала деньги на проезд, ему — нет. Он пошел в учебную часть. «Гумилев, ты чего нервничаешь?» — «Да вот жить не дают, — он швырнул на пол стопку книг, — в экспедицию не пускают». В конце концов он поехал на свой счет, а там на месте М. И. Артамонов взял его к себе на раскопки167. В 1949 г. они станут работать вместе в Эрмитаже; а после возвращения Л.Н. из лагеря в 1956 г. совместная работа продолжится, а главное — они станут друзьями.

3. «Первая Голгофа»

Ученые сажали ученых.

Л. Гумилев

После эпохи свободных скитаний по стране в 1934 г. Лев наконец поступает на истфак Ленинградского университета. Истфак, кстати, только что был «восстановлен», его закрывали в начале 30-х гг. Сбылась мечта юного Гумилева? Да, но очень ненадолго; в 1935 г. по постановлению студенческой комсомольской ячейки «антисоветский человек» Л. Гумилев был признан недостойным обучаться в советском университете. Время было суровое, и удивительно, что дело не обернулось гораздо хуже.

В 1934 г. был убит С.М. Киров. Я смутно помню факельное (кажется) шествие в Ленинграде, черную-черную толпу в мрачный, страшно темный декабрьский вечер (освещение в ту пору и всегда-то было скудным), толпу, которая перетекала с улицы Куйбышева на Троицкий (еще не Кировский тогда) мост и устремлялась куда-то к центру (или на вокзал) для прощания с Кировым, которого любили. «Большой дом» с полностью новым начальством (старое было снято «лично» Сталиным и репрессировано сразу) показывал свое рвение в «расчистке» опального города от «троцкистско-зиновьевских элементов». Конечно, А. Солженицын сильно погрешил против истины, утверждая, что «расчищена» была четверть населения города, но интеллигенция ощутила удар сильнее всего.

В августе 1935 г. был арестован и Л. Гумилев, но это еще не было Голгофой... «Все мы оказались в Большом доме, — вспоминает сам Л.Н., — в новом здании областного управления НКВД на Литейном. Это огромное административное здание, построенное на месте окружного суда, сожженного еще в дни февральской революции... Конечно, все арестованные были тут же объявлены членами антисоветской группы. Правда, в это время никого не били, никого не мучили, просто задавали вопросы. Но так как в университетской среде разговоры велись в том числе и на политические темы, то следователям было о чем нас допрашивать».

А. Ахматова поехала в Москву, через знакомых обратилась к Сталину с личным письмом. По словам А.А., она передала его через Л. И. Сейфуллину. В этом письме говорилось:

«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, зная Ваше внимательное отношение к культурным силам страны и в частности к писателям, я решаюсь обратиться к Вам с этим письмом.

23 октября, в Ленинграде арестованы Н. К. В. Д. мой муж Николай Николаевич Пунин (профессор Академии художеств) и мой сын Лев Николаевич Гумилев (студент Л. Г. У.).

Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они ни фашисты, ни шпионы, ни участники контрреволюционных обществ.

Я живу в С. С. Р. (так в тексте. — С. Л.) с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то, что стихи мои не печаются (так в тексте. — С. Л.) и отзывы критики доставляют мне много горьких минут, я не падала духом; в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать и уже напечатала одну работу о Пушкине, вторая печатается.

В Ленинграде я живу очень уединенно и часто по долгу (так в тексте. — С. Л.) болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести.

Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет. Анна Ахматова. 1 ноября 1935 года».

В тот же день к И. В. Сталину послал свое письмо и Б. Пастернак. В нем говорилось:

«Дорогой Иосиф Виссарионович! 23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Ахматовой, Николая Николаевича Лунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилева.

Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища. Помимо той ценности, какую имеет жизнь Ахматовой для нас и нашей культуры, она мне еще дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования.

Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности. Преданный Вам Б. Пастернак».

Обращения подействовали, о чем свидетельствует резолюция на письме А. Ахматовой, начертанная рукой Сталина: «т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина и Гумилева и сообщить об исполнении. И. Сталин»168.

Уже в ноябре 1935 г. Н. Н. Пунин и Л. Н. Гумилев были освобождены. Далее происходят малопонятные вещи — в 1937-м — самом страшном для страны году — Л.Н. восстанавливают на истфаке ЛГУ и дают сдать экзамены за второй курс. Что тут сыграло роль: миф о личном «благоволении» Сталина или просто порядочность и смелость тогдашнего ректора ЛГУ — сказать трудно, но реальнее второе. Ректором в ту пору был профессор Михаил Семенович Лазуркин. В том же году его арестовали, а вскоре забрали и его жену — старую большевичку Дору Абрамовну Лазуркину. Судьба самого Лазуркина сложилась трагически — он был застрелен следователем во время допроса, а затем его уже мертвого выбросили из окна на уличный тротуар, инсценируя самоубийство169.

В марте 1938 г., когда Лев был уже на четвертом курсе, начинается, и уже всерьез, его «первая Голгофа». «Внешний повод для ареста дал я сам», — напишет он впоследствии. Тем, кто учился в университете, легко реконструировать место действия — большую аудиторию в бельэтаже здания филологического факультета, рядом со знаменитыми «Двенадцатью коллегиями». Окна зала выходят на Неву, на Исакий, на «Медный всадник». Именно здесь традиционно читали лекции мэтры филфака, как для «своих» (т.е. филологов), так и для «чужих» (в данном случае историков).