— Украли — хорошая примета! — сказал Никита Ваганов и охнул: — Мамочка родная, а где мои часы, мои замечательные часы «Победа» еще школьных времен?
Часы тоже украли. Никита Ваганов совсем развеселился. Упал спиной на песок, смеясь беззвучно, заявил, что бог — молодец. Часы давно надо было сменить, туфли жали и мозолили пятку. Воры, говорил Никита Ваганов, круглые идиоты, если увели часы, за которые не дадут и на бутылку. А туфли, хоть и венгерские, но самые дешевые из всех венгерских туфель!
— Что украли — хорошая примета! — повторял восторженно Никита Ваганов. — Ах, куда смотрели товарищи воры? Почему они не увели предельно длинную юбку моей будущей жены? Ой! Я, кажется, не ахти как тактичен? Это предельно плохо для молодого мужа, с которым жене будет и без того трудно…
… Эта глупышка будет считать себя счастливой, очень счастливой женой, когда жизнь Никиты Ваганова, крутые горки и глубокие ямы укатают ее до полного равновесия, до того, что она будет часто и искренне говорить о своем семейном счастье, но это произойдет не скоро, не сразу, а постепенно — камешек за камешком, шаг за шагом… Сейчас Никита Ваганов долго резвился по поводу краденых вещей, так и этак поворачивал тему, пока не обыграл ее полностью. Затем он лег на песок животом, взял в зубы травинку и многозначительно замолчал, длинно и важно посматривая на будущую жену.
Ника Астангова еще только начинала понимать, что ей сделали предложение, что она ответила согласием на это предложение, и ей скоро придется менять фамилию, привычки, пристрастия, быт, еду и питье — все менять ради мужа, Никиты Ваганова, человека требовательного в крупном и совершенно безразличного к мелочам быта, то есть, в сущности, удобного мужа. Это поймет не сразу, а сейчас продолжает думать, как ей трудно и тяжко придется на посту жены Никиты Ваганова. Это было видно по ее застекленевшим глазам и тоненькой складочке на лбу.
VII
За час до бюро обкома партии Никита Ваганов без всякой причины, просто так, на огонек, зашел в промышленный отдел газеты «Зиамя», где все были на местах. И Яков Борисович Неверов, и Борис Яковлевич Ганин, и Нелли Озерова. Он сел на диван, мрачно сложил руки на груди и стал исподлобья смотреть на мрачного Бориса Ганина, который был мрачен давно и глобально, а здесь еще и накладка: его крупный и сильный очерк о директоре сплавконторы Александре Марковиче Шерстобитове до сих пор лежал набранным в секретариате. Редактор Кузичев не ставил его в номер и не мог поставить раньше, чем отзаседает бюро обкома по статье Никиты Ваганова «Былая слава», рассказывающей об ошибках и упущениях директора Владимира Яковлевича Майорова. Редактор замариновал очерк о Шерстобитове, попридержал, чтобы дать сразу же после битвы за статью «Былая слава», — почему такую детскую головоломку не мог решить симпатичный парнюга Борис Ганин, с которым у Никиты Ваганова, как и с Бобом Гришковым, были славные отношения, не обремененные признаниями и дружескими излияниями, необходимостью повседневно поддерживать связь.
— Моменто мори! — провозгласил Никита Ваганов. — Латинское изречение, которое можно перевести как «Мойте руки перед едой!». Не слышу в ответ обычного бодрого смеха товарища Бориса Яковлевича, а также Якова Борисовича. Варум? Переводится как «Не горюйте», очерк об Александре Шерстобитове пойдет. Это я понял давно. Очерк пойдет, но не сразу, хотя… — Он поджал губы. — Хотя — шеф может дать срочную команду опубликовать по-ло-жи-тельный очерк о человеке положительном. Ит ыз? Что означает: «Меня нет среди вас!»
На заседании бюро обкома, где одним из вопросов было обсуждение выступления областной партийной газеты по директору Тимирязевской сплавконторы Майорову, царили покой и порядок, было так тихо и так шелестели вентиляторы, что вспоминались пульты управления крупными электростанциями. Первый секретарь обкома, который вскоре должен был уходить на другую работу, — сменит его Сергей Юрьевич Седлов, — этот первый секретарь поступил неожиданно: попросил первым выступить автора статьи Никиту Ваганова, хотя полагалось бы выслушать претензии кандидата в члены бюро обкома товарища Пермитина, по настоянию которого вопрос о выступлении газеты был вынесен на бюро.
В зале заседаний зигзагом стояли маленькие столики, накрытые стеклами, громадные окна были вымыты до сияния, пахло мастикой и коврами. На Никите Ваганове были светлые брюки, черная рубашка, кожаная куртка, уже модная в то время среди писателей, журналистов, художников, одним словом, служителей муз. Он поднялся, посмотрел на редактора Кузичева — редактор одобрительно смежил ресницы — и перевел взгляд на Пермитина, красного и надутого от злости, разгневанного тем, что первое слово было предоставлено не ему, Пермитину. Ох, он был еще предельно опасен, какая толстая стопа бумаги лежала перед ним, как переглядывался он с еще верными ему работниками обкома! «Бог не выдаст, Пермитин не съест!» — зло подумал Никита Ваганов, чтобы быть на самом деле злым и нахальным, — иначе пропадешь, пропадешь иначе, мальчишечка! Ему нравилось, как члены бюро смотрят на него, такого молодого и непривычно одетого для строгой атмосферы заседания. Они, члены бюро, смотрели мягко, понимающе и одобрительно: «Ничего, ничего! Не надо робеть, и все будет хорошо!» Пермитина не любили в обкоме.
— Владимир Яковлевич Майоров — хороший директор и человек! — позорно пошатнувшимся голосом произнес Никита Ваганов. — Если бы он не был таким, вряд ли следовало писать статью о теперешнем, наверняка временном отставании тимирязевцев. За крупные ошибки его надо было бы просто снимать. — Он простецки улыбнулся. — Понимаете, я верю в Майорова! — Он прижал руки к груди чисто мальчишеским жестом. — Знаете, товарищи, мне больше нечего сказать…
Редактор Кузичев ясно улыбался, благодарный Никите Ваганову за то, что именно так и надо было говорить, так и надо было вести себя на заседании бюро обкома автору статьи о Владимире Майорове. Одновременно с этим он впервые подумал о Никите Ваганове как о предельно ловком и расчетливом человеке. И актер он был превосходный: чего стоили руки, по-мальчишески прижатые к груди. Когда первый секретарь решил выслушать Пермитина, кандидат в члены бюро повел себя глупо и непристойно, как выражаются китайцы, потерял лицо. Разгневанный, ненавидящий всех и вся, взвинченный, он начал с того, что объявил статью клеветнической. Как только он употребил это слово, редактор газеты «Знамя» Кузичев откинулся на спинку стула, зевнул и закрыл глаза — отдыхал.
Пермитин сказал:
— Статья клеветническая и несвоевременная для данного момента лесозаготовок! Что это получается, товарищи? Областная партийная организация перешла на новый этап борьбы за перевыполнение плана, а партийная газета критикует лучшего директора сплавконторы. — Он вскинул руку. — Да! Значительно перевыполнив план прошлого года, тимирязевцы сейчас временно отстали, но они имеют громадные производственные ресурсы и к концу года займут одно из первых мест. Да! Да! — Он повернулся к редактору Кузичеву. — Вы неправильно понимаете роль партийной печати, товарищ Кузичев! Печать существует не для того, чтобы ставить палки в колеса, не для того, товарищи члены бюро…
И потекла словесная жижа, потекли призывы и заклинания, обвинения и упреки в несуществующих грехах — поток демагогии, лжи и патоки. Пермитин истекал словами, нескончаемыми фразами, и члены бюро, и Никита Ваганов слушали его с молчаливым, тщательно затаенным отвращением, с желанием, чтобы Пермитин провалился в тартарары, исчез, испарился, растаял в свежем воздухе, что притекал в распахнутые окна. Он закончил через семь минут, а показалось, что говорил Пермитин день, сутки, месяц, вечность…