Выбрать главу

Он был «почти уверен», а я-то знал точно, что никаких-таких поступков мой бедный Костя, сейчас предаваемый отцом, не совершал. Надо быть крупной и значительной личностью, чтобы о тебе заговорили. Я с трагическими глазами клеветал на своего бедного первенца, не найдя никакого другого повода для визита в тесный кабинет главного редактора. Как последний подонок, я бормотал, изображая чадолюбивость:

— Вы, конечно, понимаете. Иван Иванович, что я пришел не защищать сына… Гм! Впрочем, кажется, его и не надо защищать, но родительская любовь… Ах, как я жалею, что потревожил вас попусту и, как вы понимаете, без основания. Ах, как я жалею!

Только полный идиот мог примчаться к главному редактору защищать свое дите от сплетен — так получалось по раскладу, и я барахтался в собственном дерьме, как месячный ребенок, понимая, что один только мой приход к Ивану Ивановичу по такому делу уничтожает личность Никиты Ваганова, делает его мелкой рыбешкой, которую ни одна приличная сеть не возьмет за добычу. Таких, каким я был тогда, люди, сидящие в кабинетах, просят успокоиться, сочувственно кивают, но, оставшись в одиночестве, усмехаются: «А я-то считал его…» И навсегда вычеркивают из списков — личных и официальных — как человека, о котором теперь можно не вспоминать. Бог знает, как я был ничтожен, продолжая мыкать и хмыкать, и дурацкая строчка сушила мои иудины губы: «На глазах у весны умирал человек…» Героическим усилием я пытался взять себя в руки, но только сами собой стискивались губы, и раздавалось коровье мычанье — так мне казалось…

* * *

… На «синтетическом ковре» своего приговора, на этой зеленой с разводами дороге в крематорий, как всякое живое существо боясь смерти, я не потеряю и сотой доли того, что потерял тогда…

* * *

Для меня, Никиты Ваганова, человека, созданного безраздельно повелевать самим собой, а следовательно, и другими, собственное коровье мычанье было смертью — гражданской смертью — так сурово решил сам Никита Ваганов. Из дальнейшего я помню горячие от румянца щеки, выхолощенную до пустоты грудь и предчувствие той страшной раскаленной иглы, которая однажды пронзила меня бескровно насквозь и распростерла на собственном письменном столе в позе препарируемой лягушки.

Однако грудь оставалась пустой до прозрачности, и только после этого упала свыше — будь благословенна! — спасительная мысль о том, что я мог распластаться на глазах у Ивана Ивановича, что игла прошла буквально в миллиметре от возможной судьбы — быть убитым сегодня, и, благодаря кого-то за спасение, я, наконец, обеими руками, ногами и всем телом ощутил спасительную тягу — встать на ноги. Я сделал это, дважды крупно вздохнул, задержал воздух в груди и — «Пропадай моя телега, все четыре колеса!» — требовательно и быстро посмотрел в глаза Ивана Ивановича. Уф! В глазах, кроме легкого сочувствия к родительской бешеной любви, ничего не прочел. Тогда я понял, что все происходившее со мной не заняло и десяти секунд, что именно в эти десять секунд я крепко встал на ноги и был обыкновенным Никитой Вагановым, таким обыкновенным, каким меня всегда знал Главный. Я не помню еще одной важной подробности: спросил ли меня Иван Иванович о редакционных делишках или не спросил, но я-то говорил именно об этом, именно для этого — ответа — встав на ноги. Голос у меня был ровный и спокойный, по Ивану Ивановичу было видно, что он уже забыл о причине моего прихода, так как лицо у него было иное, деловое. А я таки выкладывал то, ради чего предал моего бедного Костю, толкая на гибель другого. У меня даже появились иронические интонации и свое — бесстрастное — лицо, когда я говорил:

— Редколлегия была не бурной, она была сумасшедшей, Иван Иванович. Так бывает, если не знаешь, как поступить…

Иван Иванович поморщился и посмотрел на часы:

— Полчаса уже, как кончилась редколлегия, а я сижу на месте… — Он улыбнулся. — Решение по Палонессии нужно сейчас, вот в эти секунды…

И по тому, как он поднял голову, я понял, кто ждет немедленного решения и почему редколлегии нельзя медлить, чтобы не накликать еще больших бед. Артист, я вдруг смешно и звонко шлепнул себя по лбу и почти вскричал:

— Помилуйте, а ведь очки-то у вас на носу, а вы их ищете в бабушкином сундуке…

Все в этой фразе было моим, интонации, немудреный юмор, обещание дать больше, чем полагалось бы незамысловато острящему.

— Как просто и ударно… Надо немедленно направить в Палонессию Валентина Ивановича Грачева. Блестящий журналист и на французском, как я на сибирском… Ну вот, как не считать, что простейшие решения — самые гениальные решения?

Выйдя из здания редакции, я остановился в самом центре проезжей части, ноги поставил так прочно, точно собирался здесь и обронзоветь, но все было проще: Никита Ваганов не знал, куда идти. Ну вот не было уголка в этом мире, куда бы он мог повести себя самого, подонка из подонков. Через два-три дня все пройдет, останется легкая непонятная усмешка, когда вспомнится визит к Главному, а сейчас — мрак, мрак и непереносимое одиночество. Нелли Озерова? Она прочтет все на моем лице и, пожалуй, даже пожалеет: «Моего маленького обидели!» Жена начнет обильно кормить, словно отбивными можно спасти Иуду от обоюдоострого ножа. Запереться в кабинете? Но как попасть в него — впорхнуть воробьем в открытое окно?

— Товарищ, а товарищ! — услышал он позади негромкое, но повелительное. — Проходите, здесь стоять не положено!

И Никита Ваганов пошел вдоль улицы. Он думал о том, что в результате непредвиденного эксперимента обнаружил в самом себе такие человеческие низины, которые не простил бы ни одному ближнему, и в дурном сне не увидел бы себя таким негодяем, и умер бы в блаженном незнании границ, безграничных границ собственной подлости. И как вы, читатель, понимаете, Никита Ваганов не мог не вернуться к мысли о вечности без ада и рая, о вечности, в которую грешнику уходить легче, чем праведнику.

Валька Грачев, то бишь Валентин Иванович Грачев, следующим утром экстренно — после специального решения редколлегии — вылетел в Палонессию, ровно через двое суток его блестящая корреспонденция пошла в номер. Одним словом, события произошли серьезные, и Никита Ваганов, предложи он не тайно, а всенародно послать Грачева на горящий островок мира, собирал бы поздравления наравне с другом школьного и студенческого времени…

* * *

Сейчас же Никита Ваганов нахально сидел рядом с редактором отдела соцстран Валентином Ивановичем Грачевым, видел, что старый друг выбит из седла, сдался, махнул на себя рукой, несмотря даже на то, что недавно познакомился с министром иностранных дел и тот пожимал ему руку с удовлетворенной улыбкой. Правда, после возвращения из Палонессии, по горячим следам событий, Валентин Иванович Грачев занял свое прежнее место, но это длилось ровно столько дней, сколько потребовалось Ивану Ивановичу, чтобы сообразить, что статус-кво с любой точки зрения не лезет ни в какие ворота. Герой событий Грачев, так внезапно талантливо раскрывшийся как международник, должен сидеть в единственном из всех возможных кресел — редактора отдела социалистических стран. Мне рассказывали, что после длинной беседы с Главным Валька сутки пил горькую, затем, сказавшись больным, ушел на десятидневный бюллетень, но все же дело кончилось назначением Грачева редактором отдела соцстран. Мало того, на памяти всех журналистов столицы был еще свеж пример, когда редактор отдела социалистических стран одной из газет стал редактором не менее крупной другой газеты. Наверное, этот беспрецедентный шаг оставался тоненькой ниткой надежды друга моей молодости на исполнение мечты, безумной мечты, — так подумал я, разглядывая Валентина, который все так и сидел — в позе нахохлившейся, намерзшейся и изголодавшейся птицы. Я невольно затаил дыхание, когда Валька голосом совершенно незнакомого человека сказал:

— Ты не представляешь, как я изменился, Никита!.. Нет, я не о том, о чем ты думаешь… Я видел войну и теперь очень хорошо знаю, что это такое… Жизнь не игра и не гонки, Никита!

На меня смотрели вылинявшие глаза семидесятилетнего человека, спокойные, между прочим, глаза. От волнения я слишком громко и слишком развязно сказал: