Я вспомнил его слова о посетителях и о том, как ему приходится их оберегать. Я был одним из таких посетителей, не меньше и не больше.
Если бы я прожил этот день в заповеднике, как все обычные посетители, я бы наверняка с восторгом восхищался его богатствами и не роптал на общие правила. Но Буллит обещал открыть мне его тайны и убежища зверей. А главное, главное — я видел на рассвете дня вместе с Патрицией сборище зверей близ водопоя.
Время от времени рейнджер протягивал налево или направо свою длинную руку, черную и костлявую, и говорил:
— Симба.
— Тембо.
Эти слова, единственные, которые я понимал на его языке, означали, что там, в далеких колючих зарослях, для меня запретных, обитают львы, а там, за вулканическими холмами, куда я тоже не могу добраться, бродят стада слонов. А моя машина продолжала трястись по предписанной дороге. У меня было чувство, что меня наказали, обманули, лишили самого важного, обокрали. Вконец измученный к тому же пылью и жарой, я не выдержал и приказал Бого возвращаться в лагерь.
Перед моей хижиной рейнджер сдвинул черные босые пятки, откозырял мне костлявой черной рукой, вскинул карабин на плечо и удалился в сторону деревни с улыбкой, такой же сверкающей, как пуговицы на его куртке, плоские и отполированные до блеска. Он выполнил свою миссию: уберечь меня от животных и от самого себя.
Я взглянул на солнце. До чайной церемонии в бунгало Буллитов оставалось не меньше часа. Как убить это время?
Знойная дымка уже рассеялась. Небо было воплощением юности и чистоты. Свет и тени вновь заиграли на земле и на склонах гигантской горы. На вершине в форме стола или фантастической плоской плиты, белой, как алтарь, воздвигнутый для жертвоприношений богам мира, неподвижные вечные снега начинали жить своей таинственной жизнью; они словно закипали, превращались в пену, с кратерами и гребнями, то розовыми, то оранжевыми, то перламутровыми, то золотыми.
Животных в глубине поляны не было видно. Птицы молчали. Обезьяны прекратили свои ссоры. Ни одна травинка вдоль дорожки, ни одна ветка на деревьях не шевелилась. То был час молчания, отдохновения и покоя, который обретал здесь божественное величие. Так сумерки извещали о своем приближении. Даже солнце, казалось, остановило свой бег, прежде чем уступить все свои создания темным покровам ночи.
— Какие будут приказания, месье? — спросил Бого.
Я вздрогнул, но не от звука его голоса, а потому, что он вернул меня к действительности, заставил осознать, кто я и где. А перед этим была минута или секунда, а может, одно мгновение, — откуда мне знать и важно ли это! — когда я вырвался из тесных границ человеческого существования и затерялся, слился с бесконечной вселенной, — я был этой вселенной, и вселенная была во мне.
Но Бого заговорил, и я сразу почувствовал себя скованным и уменьшенным до моей ничтожной сущности, словно насильно втиснутым в свою собственную шкуру.
Я теперь был вынужден отдавать приказания, действовать, что-то делать. А что достойного можно сделать в этот час, когда на заросли и горные снега Африки опускался вечер?
И тогда из-под прикрытия колючих кустарников вышли два человека, два масая.
X
В том, что они принадлежали к этому народу, я уверился сразу, несмотря на мой малый опыт. Путешественник может легко перепутать туземцев далууо, умбу, вакамба, кикуйю, меру, кипсигов или других народов Кении. Но если он хоть раз встретит на широких выжженных равнинах или в знойных зарослях кого-нибудь из народа масаев, он уже никогда их не забудет и не спутает ни с кем.
Их отличает царственная походка, ленивая и в то же время окрыленная, и особый великолепный постав головы, и особая манера нести копье, и наброшенный на одно плечо кусок материи, который одновременно драпирует и обнажает тело. И еще — эта таинственная красота африканцев, в незапамятные времена пришедших с берегов Нила. И вдохновенная, безумная отвага, которая сквозит во всех их движениях и чертах. А главное — горделивая, абсолютная, необоримая свобода народа, который не завидует ничему и никому, потому что пустынные просторы, поросшие колючками, жалкий скот и примитивное оружие из металлов, найденных в пересохших руслах рек, удовлетворяют все его потребности, и потому что он в гордыне своей не желает оставлять на земле ни домов, ни могил.