— Знаю, — лениво ответила она. — Какое-нибудь дохлое животное.
Она снова закрыла глаза, но тотчас открыла их и приподнялась на локте. Из тех самых кустов до нас донесся стон. И хотя он был глухим и еле слышным, он походил на стон человека. Стон оборвался, снова прозвучал и опять умолк. Патриция повернула голову в сторону маленького холма. Диковинная мелодия под ритмичные хлопки ладоней зазвучала в манийятте.
— Праздник начался, и они ни о чем больше не думают, — сказала Патриция. — Можно пойти к тем кустам, посмотреть. Теперь нас никто не заметит.
По мере приближения к зарослям, запах становился все гуще.
Вонь исходила от умирающего человека. И этим человеком был старый Ол'Калу.
Он уже никого не мог узнать. Гангрена, ужасный залах которой распространялся по зарослям, довершала свое дело. Но он еще был жив. Судороги сотрясали его иссохшее тело, вспугивая на миг рой мух с гниющей раны. Из горла через равные интервалы вырывалось хриплое, шипящее дыхание.
— Что же это такое? — крикнул я. — Ведь все говорили, что он умер!
— Но он в самом деле умер, потому что не может больше жить, — сказала Патриция.
Голос ее не выдавал никакого волнения, и большие глаза спокойно смотрели на Ол'Калу.
— Но ведь родичи могли бы о нем позаботиться, — настаивал я. — Хотя бы пока он не умрет.
— Только не масаи, — сказала Патриция.
И на ее лице появилось снисходительное выражение, как всегда, когда ей приходилось растолковывать мне самые простые и самые очевидные, по ее мнению, истины.
— Когда в манийятте умирает мужчина или женщина, дух его остается там и это очень плохо для всего племени, — сказала Патриция. — Надо сразу сжигать манийятту и уходить. И вот, чтобы не бросать манийятту, они относят умирающего в заросли. Как этого старика.
В голосе девочки не было ни жалости, ни страха. Где и каким образом успела Патриция постичь смысл смерти?
— Скоро он уже не будет так пахнуть, — продолжала она. — Грифы и собаки джунглей займутся им.
С вершины маленького холма донеслись возбужденные крики.
— Пора, пора! — воскликнула Патриция.
Она хотела броситься прочь. Я удержал ее за руку.
— Подожди, — сказал я. — Кажется, Ол'Калу хочет что-то сказать.
Девочка внимательно прислушалась, затем пожала плечами.
— Он повторяет одно и то же. Лев… Лев… Лев…
И она побежала к манийятте. Я медленно пошел за ней. Последнее бредовое видение Ол'Калу потрясло меня. Перед ним вновь и вновь оживал грозный хищник, которого старик убил, когда был мораном, и который теперь, пятьдесят лет спустя, убивал его.
XIII
Я опоздал и не мог воочию насладиться эффектом, на который рассчитывала Патриция. Но я мог судить о нем на слух. Потому что, когда я находился еще на полпути к манийятте, шум и вопли, звучащие там, разом смолкли. По этой внезапной тишине можно было догадаться, как велико было почтительное удивление масаев перед девочкой, которая повелевала львом. Впрочем, молчание было коротким. Едва я добрался до извилистого прохода в колючей ограде, праздничный гомон в манийятте возобновился с новой силой. А когда вошел внутрь, празднество масаев развернулось передо мной во всем блеске первобытных красок, звуков и движений.
Какие декорации!
Какие персонажи!
Низкая и сводчатая, покрытая слоем засохшей корки, которую поддерживали расположенные на ровном расстоянии согнутые ветки, — несколько дней назад их поливали на моих глазах коровьим навозом, — теперь манийятта походила на свернувшуюся в неровный круг коричневую кольчатую гусеницу. И внутри этого круга собралось все племя.
Все, за исключением десятка молодых людей на середине площадки, жались к растрескавшимся стенкам манийятты.
На женщинах и девушках были их самые лучшие наряды: хлопчатые платья кричащих цветов. Многочисленные кольца белого металла охватывали их темные шеи, руки и лодыжки, и на всех были украшения из базальта или меди, добытой в руслах пересохших рек или в маленьких погасших вулканах, которые горбами вздымаются над зарослями. Самые старые с достоинством покачивали удлиненными, оттянутыми мочками ушей со вставленными в них трубочками из тканей, дерева или железа, — они походили на петли из кожаных сморщенных шнурков и спускались им на плечи.
Единственным украшением мужчин были их копья.
У всех, кроме молодых воинов, которые вереницей кружились на середине площадки.