Это я ему откровенно и сказал: «Вы правы, конечно: со всей энергией, которую я мог в себе найти, я обрушился на ваши идеи. Но именно потому и единственно потому, что я почувствовал огромную, ни с чем несравнимую мощь вашего мышления, равно как и то, что вы мне сейчас рассказали о внутренних истоках ваших столь оригинальных и столь смелых идей.
Резкость моих нападок не только не ослабляет, но, наоборот, подчеркивает огромное значение того, что вы сделали для философии. Чтобы бороться с вами, нужно напрячь все душевные силы, — а всякое напряжение предполагает страсть и связанную со страстью резкость. Предо мной стала страшная дилемма: либо принять все, что вы говорите, и не только то, что вы уже высказали, но и все выводы, к которым обязывает философия, либо восстать против вас. И вот я вам заявляю: если в ином мире меня обвинят в том, что, начав борьбу с самоочевидностями, я предал философию, — я укажу на вас, и вы будете гореть, а не я. Вы так долго и с такой силой и неумолимостью гнали и преследовали меня своими самоочевидностями, что у меня не оставалось другого выхода: либо во всем вам покориться, либо решиться на отчаянный шаг — восстать уже даже не против вас, а против того, что считалось и считается до сих пор вечно неоспоримым основанием всякой философии, всякого мышления, восстать против самоочевидностей».
Во Франции, до появления моих статей, почти не знали Гуссерля. После их появления, «Сосьете франсез де философи» и «Инститю д'Этюд Жерманик» пригласили его прочитать лекции в Париже, весной 1929 г. Он прочел две лекции 23-го и 25-го февраля в амфитеатре Декарт, в Сорбонне. Когда он пришел по моему приглашению ко мне, он сейчас же после обеда (которого он как бы не заметил, который для него как бы не существовал) ушел со мной в отдельную комнату и сразу же приступил к философскому собеседованию. Это было в ту пору, когда я работал над первой частью своей книги «Афины и Иерусалим», которая называется «Скованный Парменид». Естественно, что я постарался направить беседу нашу на те темы, которые трактовались в этой части моей книги. И вот, когда я сказал ему, повторяя почти дословно то, что потом было написано в «Скованном Пармениде»-«В 399 году отравили Сократа. После Сократа остался его ученик Платон, и Платон, «принуждаемый самой истиной» (выражение Аристотеля), не мог не говорить, не мог не думать, что Сократа отравили. Но во всех его писаниях слышится и слышался только один вопрос: точно ли в мире есть такая сила, такая власть, которой дано окончательно и навсегда принудить нас согласиться с тем, что Сократа отравили? Для Аристотеля такой вопрос, как явно бессмысленный, совершенно не существовал».
Когда я это ему сказал, я ждал, что его взорвет от негодования. Но получилось иное: он весь обратился в слух, точно где-то, в глубине его души, он уже давно прозревал, что аристотелевское «принуждаемое самой истиной» таило в себе какую-то ложь и предательство. Я был тем более поражен, что перед тем у нас разгорелся горячий спор по вопросу — что такое философия? Я сказал, что философия есть великая и последняя борьба — он мне резко ответил: Nein, Philosophie ist Besinnung [Нет, философия — это размышление]. Но теперь характер беседы принял иное направление. Он словно почувствовал, что аристотелевская уверенность покоится на песке».
[(Окончание) "Грани", No.46]
В 1929 (?) году Шестов ездил во Франкфурт читать доклад.
Там все говорили о Киргегарде, и ему пришлось признаться, что он его не читал, и что тот был совершенно неизвестен в России. Потом Шестов встретил Гейдегера в Фрейбурге, у Гуссерля; они разговорились и Гейдегер цитировал Шестову некоторые тексты из своих книг, которые Шестова поразили, так как были не совместимы с системой Гейдегера.
«Я тогда не знал, — рассказывает Шестов, — что эти мысли были ему навеяны Киргегардом. Когда Гейдегер ушел, Гуссерль с загадочной настойчивостью стал не просить, a требовать от меня, чтоб я познакомился с произведениями датского мыслителя. Как случилось, что человек, всю жизнь свою положивший на проставление разума, мог толкать меня к Киргегарду, слагавшему гимны Абсурду?
Тогда же Гуссерль меня представил приехавшим к нему американским профессорам философии и сказал: «мой коллега такой-то; никто никогда еще так резко не нападал на меня, как он — отсюда наша дружба».
***
Датского философа русский мыслитель совершенно не знал, но, ознакомившись основательно по своему обыкновению с его произведениями, увидел, что он, Шестов, был экзистенциалистом до знакомства с философией Киргегарда и с его Абсурдом.