Выбрать главу

Все это действовало на Толстого угнетающе. Его раздражали капризы больной жены. Он не верил врачам и окружающим. Пришлось однако сдаться: в детской появились няня и кормилица. Лев Николаевич старался обходить эту комнату; если же все-таки ему приходилось переступать ее порог, на лице его проглядывала «брюзгливая неприязнь». Впрочем, наполовину он был утешен: кормилица скоро заболела, ее удалили и ребенка воспитали на рожке. «Я помню, — пишет Кузминская, — как однажды я застала Льва Николаевича одного в детской. Чтобы успокоить кричавшего ребенка, он сильно дрожащей рукой совал в его маленький ротик рожок, наливая молоко другой рукой…»

Эти семейные разногласия и неприятности очень скоро окончились: недовольство Толстого, в сущности, не имело оснований. Софья Андреевна оказалась исключительно чадолюбивой матерью.

За 25 лет (1863–1888) она родила тринадцать человек детей. Трое из них погибли в младенческом возрасте, двое дожили лишь до 5–7 лет, но остальных она выходила. Всех почти она кормила сама. Находясь почти при смерти после рождения второй дочери (Марии), она вынуждена была согласиться взять кормилицу. Увидев своего ребенка у груди чужой женщины, она пришла в волнение и горько плакала от ревности. Лев Николаевич находил эту ревность естественною и восхищался чадолюбием жены.

Воспитание детей долго не вносило в семью Толстых сериозных осложнений. Правда, были разногласия. Но Софья Андреевна во всем уступала, а своеобразные требования Льва Николаевича обычно сохраняли решительность и остроту не очень долго. Одно время присутствие няньки в детской возмущало его. Скоро он привык к этому. Позднее (в 1866 году), познакомившись в Туле с семьею князя Львова, он пришел в восхищение от порядков, которые установила в княжеской детской бонна англичанка. Решено было выписать из Англии ее младшую сестру. И скоро в Ясной Поляне появилась молоденькая и энергичная Ханна Терсей, а Софье Андреевне пришлось носить в кармане словарь и учиться болтать по-английски. Лев Николаевич требовал подчеркнутой простоты в обиходе детей: мальчик должен был ходить в толстой холщевой рубашке, девочка в неуклюжих, серых фланелевых блузках. Никаких игрушек не полагалось. Но когда ему самому приходилось покупать в Москве полотно для белья детей, он выбирал всегда первоклассный материал — тонкий и дорогой.

Англичанка немедленно завела свои порядки, умело, энергично, хотя и с тактом отстаивая гигиену и красоту в детском обиходе. Она незаметно перекроила и перешила неуклюжие детские костюмы, завела небывалую чистоту, с большой энергией мыла, стирала, чистила все, что попадалось ей под руки, и вводила разнообразные игры. Лев Николаевич не мог не видеть прекрасных результатов такой практики и легко забывал о своих требованиях.

К детям (особенно к маленькой дочке) он относился сердечно, но терпеть не мог поцелуев, ласк и нежностей. Впрочем, от новорожденных он держался на приличном расстоянии.

— Как я не могу в руках держать живую птичку, — говорил он, — со мной делается что-то вроде судорог, так я боюсь брать на руки маленьких детей…

Через десять лет после женитьбы у Толстых было уже шесть человек детей. Вот как характеризует он их в письме к своему другу (гр. А. А. Толстой):

«Старший белокурый, недурен; есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата. Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо… Сережа умен — математический ум — и чуток к искусству, учится прекрасно, ловок прыгать; но gauche и рассеян. Самобытного в нем мало; он зависит от физического. Когда он здоров и нездоров, это два различные мальчика. Илья, 3-ий, никогда не был болен; ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать; игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив; «мое» для него очень важно. Горяч и violent, сейчас драться; но и нежен и чувствителен очень. Чувствен — любит поесть и полежать спокойно… Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Все недозволенное имеет для него прелесть, и он сразу узнает… Летом мы ездили купаться; Сережа верхом, а Илью я сажал себе за седло. Выхожу утром — оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно, сияет. Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. — Найди шляпу, а то я не возьму. — Сережа бежит туда-сюда, — нет шляпы. — Нечего делать, без шляпы я не возьму тебя — тебе урок, — у тебя всегда все потеряно. Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду — будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает о лошади. Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу — нет. Она догадывается, что ее брат, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе (она угадала). Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает (дорогой он потерял записку) и начинает рыдать. Тут и Илья тоже и я немножко.