Выбрать главу

— Толстой брал из текста только то, что ему было надо. Мимо остального он проходил с полным равнодушием.

Замечая в каждой религии только те мысли, которые ему были дороги, Толстой в конце концов решил, что только эти истины внушены Богом, ибо они соответствуют совести всех. Все остальное — разноголосица и, стало быть, дело рук человеческих.

С такой точки зрения Евангелие теряло свое исключительное значение. И Толстой охладел к нему.

Но, чтобы оставаться универсальною, религиозная мысль должна была стать очень худосочною. И в самом деле вся религия Толстого свелась теперь к немногим положениям. Твори волю Бога, пославшего тебя на землю. Слиться с Ним предстоит тебе после плотской смерти. Воля Бога состоит в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними.

Однако, даже такие широкие формулы не всегда удовлетворяют его. Он записывает в дневнике:

«Как-то спросил себя: верю ли я? Точно ли верю в то, что смысл жизни в исполнении воли Бога, воля же в увеличении любви (согласия) в себе и мире, и что этим увеличением, соединением в одно любимого — я готовлю себе будущую жизнь? И невольно ответил, что не верю так, в этой определенной форме. Во что же я верю? — спросил я. И искренно ответил, что верю в то, что надо быть добрым: смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом».

Так мало осталось от его долголетних исканий! Иногда он сомневался во всем — даже в существовании Бога. В сущности Бога-творца, Бога-промыслителя, Бога, которого можно просить о чем-либо, — Толстой не признавал в теории. Бог для него непостижим. Бог — это то все, бесконечное все, чего он сознает себя частью. И потому все в нем граничит Богом, и он чувствует его во всем.

Это очень много и очень неопределенно. При таком представлении Толстой иногда задумывался: нельзя ли вообще обойтись без Бога?

«Мне стало приходить в голову, — пишет он, — что можно, что особенно важно для единения с китайцами, с конфуцианами, с буддистами и нашими безбожниками, агностиками, — совсем обойти это понятие. Думал я, что можно удовольствоваться одним понятием и признанием того Бога, который есть во мне, не признавая Бога в самом себе, — Того, который вложил в меня частицу себя. И удивительное дело — мне вдруг стало становиться скучно, уныло, страшно. Я не знал, отчего это, но почувствовал, что вдруг страшно духовно упал, лишился всякой радости и энергии духовной. И тут только я догадался, что это произошло оттого, что я ушел от Бога. И я стал думать — странно сказать — стал гадать, есть ли Бог или нет Его, и, как будто, вновь нашел Его…»

Ему хочется «опереться» на веру в Бога и в бессмертие души. Главное же, Бог ему «нужен» для того, чтобы выразить то, куда он идет и к кому придет.

Отношения Толстого к этому «необходимому» для разных целей Богу — весьма неопределенны. Еще в восьмидесятых годах публицист и поэт Аксаков говорил, что у Толстого — свой собственный, особый контокоррентный счет с Богом. В девятисотых годах Максим Горький, близко наблюдая Толстого в Крыму, утверждал: «С Богом у него очень неопределенные отношения, но иногда они напоминают мне отношения «двух медведей в одной берлоге»».

Новая фаза духовного развития Толстого выражалась в ослаблении догмы и, стало быть, в росте веротерпимости. Прежние гордые и непоколебимые истины гасли и забывались. Он способен теперь вдруг записать в дневнике такую мысль: «Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь». С точки зрения прежних его теорий, — каждая из этих деятельностей могла быть подвергнута строжайшей критике.

Ему казалось, что уже давно он победил смерть своими рассуждениями. Он долго работал (еще в восьмидесятых годах) над книгою «Жизнь и смерть». Во время этой работы оказалось, что для христианина «смерти нет», и трактат явился в свет под заглавием «О жизни». По представлению Толстого, бессмертная душа, после смерти тела, сливается со «всем», с Богом и таким образом, освобождаясь от похотливого тела, своей темницы, переходит в новую фазу вечной жизни. Последние 20–25 лет он старался всячески убедить себя в этом. Он гипнотизировал себя постоянными разговорами, писаниями и размышлениями на тему о жизни вечной. Правда, не раз ему приходилось отмечать свое тревожное отношение, свои колебания, свои сомнения в этой области. Но постоянно возвращаясь к вопросу о смерти, он все же, казалось, примирился с нею, относился к ней спокойно, даже желал ее.