Один яблоневый сад имел шестьдесят две десятины. Он – из самых больших в Европе.
Большой парк в сто десятин состоит из остатков не прожитых молодым Толстым рощ и посадок.
Парк сильно был порублен детьми еще при жизни графа, но и сейчас велик.
Велик и стар.
О парке – остатке засеки
Около дома, где жил Лев Николаевич, растет большой вяз[1]; на дереве висел колокол, в который звонили к обеду. Медный колокол еще цел, но висит теперь боком.
Деревья растут: вяз, разрастаясь, охватил колокол корой и начал его поглощать. Он относится к нему, как к ране. Деревья покрывают раны корой, оставляя иногда внутри себя дупла.
Это дупло будет вылужено медью.
Ясная Поляна, со всеми своими лесами, менялась в продолжение столетий. Говорят, ее называют Ясной потому, что здесь было много ясеней, и в самом деле, недалеко есть деревня Ясенки.
Леса, которые окружают Поляну, когда-то были крепостью. Лесным завалом. Это называлось засекой.
Степные черноземы неширокими пальцами входили в Тульскую губернию.
Здесь начинались сплошные леса, которые уже прорастали дернами вырубок – деревень.
Но край лесов сохранялся как преграда против татар.
Леса здесь лиственные, с хорошим подлеском. Рубили деревья, оставляя пни выше человеческого роста; дерево недорубливали, оно падало, сгибая оставленный кусок древесины, ложилось на землю извивами сучьев. Одно дерево сваливали так, чтобы легло на юг, другое – на север, третье – на восток, четвертое – на запад. Подрубив, как бы пригибали деревья: они оставались полуживыми, сквозь них прорастали орешник, ежевика, малина и молодые деревья – зеленая путаница ветвей прошивалась хворостом. Этот вал звали засекой.
Засеки были в десять и в пятнадцать километров шириной. Засеки иногда расщеплялись, обходя поляны, иногда удваивались. В тех местах, где было мало леса, копали рвы, ставили острожки.
Ясная Поляна, может быть, прерывала Козловую засеку.
За этими засеками селили крестьян и мелких дворян-однодворцев; жила засечная стража. Пробивать тропы через засеки, или собирать здесь хворост, или рубить дрова запрещалось. Зеленым жгутом лежали засеки, за ними текли реки.
На Упе стоял каменный кремль Тулы, Упа втекала в Оку, за синим поясом Оки стоял Серпухов.
Пал Очаков, занят был Крым; крымцы перестали набегать на Россию. Исчезли лесные засеки. Засеки были распроданы, стали имениями.
Среди мелколесья случайно сбереженных рощ и посадок стоит бедно придуманный дом с истертыми полами, с библиотекой в ясеневых дешевых шкафах. Кругом шумит взлелеянный подсаженный большой сад и лес. Мимо шла дорога.
Она шла на юг; здесь проходили войска, проезжали со свитой императоры, брели богомольцы, ехали ямщики в дальние дороги.
Ясная Поляна была местом с хмурым хозяином, он хотел и не мог уехать. Вяз, который стоит перед домом, для того чтобы уйти, должен был бы вырубить свои корни: один корень за другим, обрывая жизненные нити. Уйти можно было, только окровавив землю.
Лев Николаевич родился на великом рубеже истории. Он не знал завтрашнего дня и понимал, что сегодняшний не похож на вчерашний, он был прошлым без будущего и с великой тоской о будущем.
Великие люди создаются противоречиями своего времени. Они уходят из старого мира или бурно, как Терек с гор Кавказа, или спокойно, как Волга.
Первые воспоминания
Лев Николаевич по-разному вспоминал об отце и о матери, хотя любил их как будто равно; взвешивая любовь свою на весах, он окружал поэтическим ореолом мать, которую почти не знал и не видел.
Лев Николаевич писал: «Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица – от отца до кучеров – представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правда, чем то, когда я видел одни их недостатки».
Так писал Лев Николаевич в 1903 году в своих воспоминаниях. Он начинал их несколько раз и бросал, так и не закончив.
Люди как будто противоречили сами себе, воспоминания спорили, потому что они жили в настоящем.
Воспоминания обращались угрызениями совести. Но Толстой любил стихотворение Пушкина «Воспоминание»:
И с отвращением читая жизнь мою,Я трепещу и проклинаю,И горько жалуюсь, и горько слезы лью,Но строк печальных не смываю.«В последней строке, – пишет он, – я бы только изменил бы так: вместо «строк печальных…» поставил бы: «строк постыдных не смываю».