Охота описана прекрасно. Когда Епишка поэтичен, охота кажется богатырским боем. Войска тревожат звериные стаи, на линию выходят стада, кавалерия в полном составе рубит зверей.
В этом рассказе Епишка – главный герой. Фет говорил потом, что Николай Николаевич первый «выщупал» этот характер.
Охота на Тереке ружейная. Епишка ходил на охоту со старинным длинным ружьем, из которого стрелял так, как стреляют чеченцы, – с посошков: со специальных упоров.
Влет птицу Епишка бить не умел, да это и нельзя было сделать из его тяжелой, старинной флинты.
Псовой охоты, которой увлекался Лев Николаевич, здесь не знали, здесь не было ни гончих, ни борзых, хотя были свои любители собак; был офицер Султанов, разведчик, который ходил к чеченцам один, а в лесу его всегда сопровождала большая собачья стая, – он и любил только собак.
Другие собаки казачьей станицы жили в полудиком состоянии: они охотились сами по лесам, увязывались за охотниками пестрой толпой, были неутомимы, смелы и дики.
Толстой сперва говорил, что, привыкнув к турецкому табаку, нельзя курить простой табак Жукова и что после псовой охоты ружейная охота не интересна.
Но он втянулся в эту охоту. Она давала возможность быть одному в лесу и думать, ни с кем не разговаривая, она освобождала от иронии.
Лев Николаевич был очень одинок в станице: брат его уехал, офицеры с ним не водились, считая его гордецом, и только огромный Епишка рассказывал ему про старое, по-своему учил жить, учил охотиться на зверей с ястребом и выслеживать оленей.
Необходимость иногда является в одежде случайности: так говорил человек, владевший умами в то время, – Гегель.
Толстой поехал на Кавказ случайно, случайно там задержался, случайно долго прослужил без чина, случайно подружился с заштатным казаком Епифаном, но все это была необходимость его жизни: он не спорил с этими случайностями.
Прежде Толстой думал, как перестроить свою жизнь, как наладить отношения с крестьянами. Случайность, которую иногда называют судьбой, привела его к гребенским казакам. Заинтересованность заставила его все время возвращаться в Старогладковскую.
История создания повести «Казаки» – история длинная. За десять лет, покамест она создавалась, происходила не смена вариантов – менялось понимание Толстым жизни, восприятие нравов вольного казачества как новой возможности жизненного устройства для всего человечества. Он искал ключа в изображении жизни гребенских казаков, читал для этого Библию, «Илиаду», но самое главное узнал не из книг: что жизнь работающего человека сложна, а не проста и что она и есть самое значительное. Он пытался выразить эту жизнь.
Пока Толстой скучал в станице, но не так, как Онегин скучал в своей деревне. Разница состояла в том, что станица не принадлежала Толстому так, как Онегину принадлежало его поместье.
Лев Николаевич сперва в станице жил как путешественник, который населяет новое место воспоминаниями о своем прошлом и мечтами о будущем.
Он писал письмо Молоствовой, от которой был отделен рекой и пустынями, не собираясь его отправлять, он обращал к женщине не письмо, а запись в дневнике, писал сам для себя, без надежды быть кем-нибудь прочитанным.
Он говорил о том, как был счастлив в Казани: «Я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого. Мне кажется, что это-то незнание и есть главная черта любви и составляет всю прелесть ее». Он продолжает: «Я ни слова не сказал ей о любви, но я так уверен, что она знает мои чувства, что ежели она меня любит, то я приписываю это только тому, что она меня поняла».
Ключ человеческой судьбы поворачивается в двери, не находя по вырезу бородки уступов в замке. «Мои отношения с Зинаидой остались на ступени чистого стремления двух душ друг к другу».
Случайно Толстой не знал отчества Зинаиды, случайно он не написал письма, неотвратимость судьбы провела его мимо этой женщины и влюбила в казачку.
Рядом с Зинаидой он вспоминает про цыганку: «Катины песни, глаза, улыбки, груди и нежные слова еще свежи в моей памяти, зачем их выписывать, ведь я хочу рассказать историю совсем не про то. Я замечаю, что у меня дурная привычка к отступлениям… Пагубная привычка. Несмотря на огромный талант рассказывать и умно болтать моего любимого писателя Стерна, отступления тяжелы даже и у него». Но отступления продолжаются: «Кто водился с цыганами, тот не может не иметь привычки напевать цыганские песни, дурно ли, хорошо ли, но всегда это доставляет удовольствие, потому что живо напоминает…» Отступление продолжается. Толстой, стоя у окна казачьей хаты, вспоминает Катину песню: «…песню, которую говорила мне Катя, сидя у меня на коленях в тот самый вечер, когда она рассказывала мне, что она меня любит и что оказывает расположение другим только потому, что хор того требует, но что никому не позволяет, кроме меня, вольностей, которые должны быть закрыты завесою скромности. – Я в этот вечер от души верил во всю ее пронырливую цыганскую болтовню, был хорошо расположен, никакой гость не расстроил меня, за то и вечер и песню эту люблю».