Об этой привычке кое-что известно с подробностями, впрочем, скудными. Была Гаша, цыганка из тульского хора, которой Толстой слал поклоны, уже находясь в армии на Кавказе. Была другая Гаша, горничная тетеньки Туанет. Желая, чтобы в его биографии писали «и дурное», Толстой говорил о ней Бирюкову: «Она была невинна, я соблазнил ее, ее прогнали, и она погибла». Тут память подвела, на самом деле Гашу приютила его сестра Мария Николаевна.
Была еще одна горничная, Дуняша Михайлова; ее потом выдали за служившего в Ясной Поляне приказчика Орехова. Вновь открываем дневник: «У себя в деревне не иметь ни одной женщины, исключая некоторых случаев, которые не буду искать, но не буду и упускать». Однако и это намерение не было исполнено: противно, гадко, да не удержался.
Иной раз Толстой принимается ругать себя немилосердно: «Живу совершенно скотски… занятия свои почти все оставил и духом совсем упал». Дает самому себе наставления — каждый день делать моцион, вечера проводить за книгами и никого не принимать, укротить «привычку», вспомнить про музыку. «При известных условиях жениться» или, может быть, еще лучше — «найти место выгодное для службы». Эта проблема становится все более насущной. Промотано неимоверно много, огромные долги!
На полях рукописи Бирюкова Толстой написал об этом времени — «период кутежей, охоты, карт, цыган». Он установил для себя правила: играть только с теми, кто при деньгах, сдерживаться при проигрыше и не увлекаться, если везет. Но все напрасно, обуздать себя Толстой был не в состоянии. Однажды за вечер он просадил четыре тысячи — хорошо, что смог почти все вернуть. Висел на шее «орловский проклятый долг» — тоже карточный. Часть яснополянского леса уже продана, скоро придется продавать соседние деревни.
В Петербурге, куда Толстой отправился с приятелями лишь потому, что у тех нашлось свободное место в дилижансе, дела пошли совсем скверно. О том, что он «совсем иначе переменился» и отныне будет «жить положительно», Толстой писал брату как раз из Петербурга. Но проведенные там пять зимних и весенних месяцев 1848 года оказались чем угодно, только не опытом деятельности, оказывающей «большое и доброе влияние».
Правда, он попытался сдать экзамены на кандидата, до чего не дошло дело в Казани. Два экзамена выдержал, хотя готовился неделю, не больше. А потом «переменил намерение» и на следующие экзамены просто не явился. Он сам затруднился бы объяснить причины.
Теперь явилась нежданная мысль: пойти юнкером в кавалергардский полк. Началась венгерская кампания, гвардия выступала к западным границам, и Толстой возмечтал: за боевое отличие его произведут в офицеры без обязательного двухлетнего срока, вот все и устроится. Ничего не устроилось — юнкером он не стал и неизвестно, пытался ли. Известно другое: он, помимо карт, увлекся бильярдом, наделал новых долгов — знакомым, ресторатору, портному — и с той поры всегда вспоминал о Петербурге только как о городе, где в молодости «ошалел особенным, безнравственным ошалением». Пришлось продать Воротынку, деревню из родового наследства. Что поделать, писал он в письме Сергею, «надо было мне поплатиться за свою свободу и философию, вот я и поплатился».
Слово «философия» тут употреблено, разумеется, с ироническим оттенком. Однако шальные эти годы были важны именно тем, что тогда-то и стали определяться взгляды Толстого, начала вырабатываться его жизненная позиция. Дневники, которые с 1850 года он вел систематически, содержат перечни собственных моральных изъянов, размышления о событиях, которые чаще всего воспринимаются как постыдные, и программы нравственного исправления. Познав столичную светскую жизнь, Толстой приходит к выводу, что все это не для него: праздность, распутство, уж тем более — участь «состарившихся на московских паркетах», как написано в «Святочной ночи» о «людях с известным рождением», которые порхают с бала на бал.
Он сам из тех, кого в «фамильном московском свете» принимают со всем радушием, он знает очарование залитой тысячью огней залы, где блеск брильянтов, голых плеч, черных фраков, пестрых мундиров и поначалу все кажется «так легко, светло, отрадно». Юному Сереже, который в «Святочной ночи» переживает первую влюбленность и первое падение, пытается привить здравое понимание вещей умудренный опытом князь Корнаков. Вращаясь в свете, князь увидел «всю пустоту постоянных отношений людей, не связанных между собою ни общим интересом, ни благородным чувством». Возможно, Толстой не дописал рассказ как раз потому, что понял банальную литературность такого персонажа, как князь. Литературность, позаимствованную из модных тогда повестей о «большом свете». А вот герой рассказа во многом выражает стремления самого Толстого, запечатленные в дневниках того времени: Сережа склонен «не брать людей за то, чем они себя показывают, а допытываться их внутренних, скрытых побуждений и мыслей».