Ночью Лев Николаевич не мог заснуть, с трагическим выражением лица беспрерывно шагал по своей комнате. «…Меня ужасно удивляло, что он все время старался разжалобить меня по отношению к себе, – отмечала Софья Андреевна, – и как ни пытался, но ни разу не было настоящего сердечного движенья, хотя бы краткого, – перенестись в меня и понять, что я совсем не хотела сделать больно ему и даже мужикам-ворам. Это самообожание проглядывает во всех его дневниках. Поразительно, как для него люди существовали только настолько, насколько касались его».[550]
До пяти часов утра он вздыхал, плакал, ругал жену, которая была так удручена, что у нее мелькнула мысль о самоубийстве: «Проститься со всеми и спокойно лечь где-нибудь на рельсы». Воспоминание об «Анне Карениной» неотступно ее преследовало – остаться супругой писателя даже в своей смерти. Записав это решение в дневник, она успокоилась немного и заснула. Наутро споры возобновились. Старшие дочери обвиняли мать, но Таня занесла в дневник: «Мамá мне более жалка, потому что, во-первых, она ни во что не верит – ни в свое, ни в папашино; во-вторых, она более одинока… и потом она больше любит папá, чем он ее, и рада, как девочка, всякому его ласковому слову». Толстой в своем дневнике размышлял: «Очень стало тяжело, и целый день сжимает сердце. Молился и еще буду молиться и молюсь, чтобы Бог помог мне не нарушить любви. Надо уйти» (15 декабря), и «Я думаю, что надо заявить правительству, что я не признаю собственности и прав, и предоставить им делать, как они хотят» (16 декабря).
Идея эта зрела у него в течение последующих недель, он решил, что недостаточно просто оставить управление собственностью в руках жены, – чтобы привести поступки в согласие с помыслами, необходимо от этой собственности отказаться. Лучше всего было бы передать все земли крестьянам, но этому воспротивились Софья Андреевна и старшие сыновья. Тогда, после долгих дискуссий, был найден компромисс: Толстой отдаст всю свою движимую и недвижимую собственность жене и детям, которые поделят ее между собой. Подсчет и распределение привели к ожесточенным спорам за семейным столом. Присутствовал и сам апостол отказа, подавленный этим торгом, за которым ярче проявилась натура его супруги и детей: сражались за каждый рубль, каждую десятину. «То один чем-то недоволен, то другой чего-то боится, – отмечала Софья Андреевна. – Это удручает меня. Что до Левочки, то он противопоставляет этим спорам только равнодушие и недоброжелательство». По мнению Тани, «отец, сраженный происходящим, похож был на приговоренного, который спешит сунуть голову в петлю. Иногда, измученный, сбегал от родных, закрывался в мастерской и шил сапоги. Тогда графиня вздыхала, что хотела бы видеть его в добром здравии, но он набивает желудок едой, которая, даже по мнению доктора, ничего не стоит; хотела бы видеть, как он создает художественные произведения, а он пишет только проповеди; хотела бы видеть его нежным, сочувствующим, дружелюбным, но если он не проявляет своей грубой чувственности, совершенно безразличен».
К Пасхе раздел завершили, но необходимые бумаги подписаны были только на следующий год, седьмого июля 1892 года. До последней минуты не прекращались ожесточенные споры. Собственность оценили в 580 тысяч рублей и поделили на десять частей – Софье Андреевне и девяти детям. Никольское – между Сергеем, Ильей, Таней и Машей, вдобавок Илья получил Гриневку, Лев – дом в Москве и часть Самарского имения, Таня и Маша – Овсянниково и 40 тысяч рублей наличными. Андрею, Михаилу и Александре достались две тысячи десятин свободных земель в Самарской губернии, и, наконец, Ясная Поляна была отдана матери и последнему сыну, Ванечке, так как, по мнению Софьи Андреевны, дети не должны были лишать отца этого имения, а где она, там всегда будет и он.
Из всего семейства Толстых только две старшие дочери задавались вопросом, не должны ли они, следуя идеям отца, отказаться от участия в этом дележе. Таня, более падкая на соблазны, уступила – ей столько всего было еще нужно, а сама она умела так мало, что, по ее словам, легко могла стать кому-нибудь в тягость. Маша, яростная последовательница Льва Николаевича, гордо сказала «нет». Тот плакал от нежности к ней, мать, братья и старшая сестра осуждали, объяснив это желанием внести лишнюю смуту. «Вчера поразительный разговор детей, – записывает в дневнике пятого июля 1892 года Лев Николаевич. – Таня и Лева внушают Маше, что она делает подлость, отказываясь от имения. Ее поступок заставляет их чувствовать неправду своего, а им надо быть правыми, и вот они стараются придумывать, почему поступок нехорош и подлость. Ужасно. Не могу писать. Уж я плакал, и опять плакать хочется. Они говорят: мы сами бы хотели это сделать, да это было бы дурно. Жена говорит им: оставьте у меня. Они молчали. Ужасно! Никогда не видал такой очевидности лжи и мотивов ее. Грустно, грустно, тяжело мучительно».
Несмотря на нападки близких, Маша выстояла. Предусмотрительная мать предложила сохранить ее долю как резерв и копить с нее проценты на случай, если дочь одумается. Бедная не в состоянии ясно смотреть на вещи, говорила о ней Софья Андреевна, и понять, что это станет для нее источником существования, когда она окажется без денег.
Оставался нерешенным острый вопрос об авторских правах. Толстой предполагал отказаться и от них, но жена воспротивилась. «Не понимает она, и не понимают дети, расходуя деньги, что каждый рубль, проживаемый ими и наживаемый книгами, есть страдание, позор мой. Позор пускай, но за что ослабление того действия, которое могла бы иметь проповедь истины. Видно, так надо. И без меня истина сделает свое дело».[551]
Пятнадцатого июля после упорного сопротивления Софья Андреевна согласилась, что муж дает право любому издавать свои последние произведения. Но когда двадцать первого Толстой объявил, что написал письмо в газеты, уточняя свое решение, вышла из себя и, бледная от гнева, кричала, что деньги эти необходимы для жизни всего семейства, что своим отказом он предает огласке свои несогласия с женой и детьми, наносит страшное публичное оскорбление всем, кто носит его имя, что поступает так не из убеждений, а заботясь о собственной славе, не зная больше, чем привлечь к себе внимание. Толстой был поражен несправедливостью обвинений и отвечал жене, что она создание самое глупое и самое алчное из всех встреченных им, развращает детей этими деньгами и, крикнул: «Вон!» Софья Андреевна, рыдая, убежала в сад, и чтобы садовник не видал ее слез, села отдышаться на краю канавы. Здесь карандашом набросала записочку, в которой объясняла, что смерть – единственный выход из несогласия, которое царит между ней и Левочкой. На этот раз она твердо решила броситься под поезд и, поднявшись, устремилась к станции. Голова разламывалась, будто сжатая тисками.
В сумерках графиня заметила человека в крестьянской блузе, который шел ей навстречу. Подумала, что это муж, они сумеют помириться, и, радуясь, поспешила навстречу. Но ошиблась, этот был Кузминский, который, видя ее волнение, расспросил обо всем и предложил вернуться. Она немного прошла с ним, потом решила выкупаться в Воронке, в надежде утонуть. Холодная, черная вода испугала, она снова пошла в лес. Здесь ей показалось, что какой-то зверь собирается напасть на нее. Собака? Лиса? Волк? Закричала. Ничего. Никого. Зверь растаял в вечернем тумане. Софья Андреевна сказала себе, что сходит с ума. Успокоившись, вернулась в дом и пошла проведать так любимого ею Ванечку, маленького тщедушного мальчика, чья доброжелательность, нежность и ласка служили ей утешением за грубость других. Иногда ей казалось, что столь совершенное создание не создано для жизни на этом свете. «Какой миленький ребенок, боюсь, что жив не будет».[552] Она поцеловала сына. Слышно было, как на террасе разговаривал и смеялся со своими старшими детьми и гостями Толстой. «О том, что я так близка была к самоубийству – он никогда не узнает, – подумала она, – а узнает – то не поверит».[553]