Толстой пытается скрыть это за жесткостью выражений героя, когда тот думает о себе и своем поступке. Впервые увидев Маслову в зале суда, Нехлюдов понимает, что «он негодяй, которому должно быть совестно смотреть в глаза людям», «в глубине своей души он уже чувствовал всю жестокость, подлость, низость не только этого своего поступка, но всей своей праздной, развратной, жестокой и самодовольной жизни…». Вернувшись к себе, повторяет: «Стыдно и гадко, гадко и стыдно». Взглянув на портрет матери, чтобы вызвать в себе хорошее воспоминание о ней, чувствует тот же стыд – «что-то было отвратительное и кощунственное в этом изображении матери в виде полуобнаженной красавицы». «Обнаженность груди на портрете напомнила ему другую молодую женщину, которую он видел на днях также обнаженной. Это была Мисси – его невеста […] Скажу правду Мисси, что я распутник и не могу жениться на ней и только напрасно тревожил ее, – думает Нехлюдов. – Скажу ей, Катюше, что я негодяй, виноват перед ней, и сделаю все, что могу, чтобы облегчить ее судьбу». Приняв такое решение, уже не отступает от него. Богатый, уверенный в себе, бросает все, чтобы поправить прошлую ошибку.
Почему столь подвижный в собственных убеждениях и чувствах Толстой отказал своему герою в малейших нюансах? Не столь уверенный в собственном выборе Нехлюдов оказался бы более правдоподобным. К тому же они с Катюшей обретут свет, пойдя разными дорогами: она, без любви, будет преданной спутницей осужденному за политическую деятельность, отдалится от Нехлюдова, бросившего ради нее все, отдалится, чувствуя, быть может, что свое спасение он должен обрести в одиночестве. Нехлюдов, зная уже, что «дело его с Катюшей было кончено», открывает Евангелие, читает и в несколько мгновений ощущает себя просветленным, обновленным, очищенным. Его внутренний диалог при этом ни в коей мере читателя не убеждает, указывая больше на усталость автора, который хочет поскорее расстаться с созданными им персонажами. Прочитав роман, Чертков писал, что восхищен, особенно описаниями людей, с которыми приходится сталкиваться Нехлюдову и Масловой – всеми этими князьями, генералами, тетушками, мужиками, заключенными, охранниками. Ему очень понравилась сцена с комендантом Петропавловской крепости. Но роман, считает он, ничем не заканчивается, или, скорее, то, как он завершается, концом считать нельзя. Писать, писать, а потом вдруг отказаться ради евангельского текста…
На самом деле концовка «Воскресения» сходна с концовкой «Отца Сергия» – это завершение жизни, о котором мечтает сам Толстой: уйти, оставить свет, смешаться с толпой униженных, затеряться в ней…
Его стремление порвать с миром тем более удивительно, что восприятие им этого мира так свежо и остро. Хотя, быть может, именно это и отвращало – в свои семьдесят, как и в двадцать лет, он так же глубоко впитывал запахи, звуки, пристально всматривался в окружающую жизнь. «Никакою мелочью нельзя пренебрегать в искусстве, – делился писатель с Сергеенко, – потому что иногда какая-нибудь полуоторванная пуговица может осветить известную сторону жизни данного лица. И пуговицу непременно надо изобразить. Но надо, чтобы и все усилия и полуоторванная пуговица были направлены исключительно на внутреннюю сущность дела, а не отвлекали внимания от главного и важного к частностям и пустякам».[601] Верный этому принципу, вновь находит для каждого персонажа характерную черточку, наделяет свойственной только им речью: светских людей, чиновников, мужиков, охранников, революционеров, каторжников. Нередко обращается к записям, которые делал во время посещения тюрем. Внутренние монологи героев в полном соответствии с придуманной им внешностью и положением, ими занимаемым. Но никогда еще он не писал столь «нехудожественно»: стиль его суров, потому что цель – не рассказать историю, а заклеймить тех, кто несет ответственность за существующий порядок вещей. Резкость деталей призвана показать читателю, насколько широко распространилось зло, с которым нужно бороться. Поэтичны лишь воспоминания о прошлом Нехлюдова и Катюши: как забыть снежную Пасхальную ночь, церковь, полную принаряженных крестьян, Катюшу с красной лентой в волосах, оттепель, белый туман, «на реке треск и звон и сопенье льдин»… Но вся эта прелесть и красота природы и невинности лишь усиливают уродство происходящего. Умелой рукой пишет Толстой свою картину: добавит мазок, усилит тень, подчеркнет контур: «Сенаторов было четверо. Председательствующий Никитин, весь бритый человек с узким лицом и стальными глазами; Вольф, с значительно поджатыми губами и белыми ручками, которыми он перебирал листы дела; потом Сковородников, толстый, грузный, рябой человек, ученый юрист, и четвертый Бе, тот самый патриархальный старичок, который приехал последним. Вместе с сенаторами вышел обер-секретарь и товарищ обер-прокурора, среднего роста, сухой, бритый молодой человек с очень темным цветом лица и черными грустными глазами».
Когда Нехлюдов оказывается среди представителей высшего общества, из-под пера автора выходят слова – «отталкивающий», «тучный», «грузный», «праздный», «самодовольный», «отвратительный»… Окружает его народ, все вокруг худые, бледные, угрюмые, изнуренные, озлобленные, несчастные… Страсть Толстого к прилагательным, эпитетам невероятна. Он не может отказаться от них ради того, чтобы облегчить фразу, избежать нагромождения гласных. Не важно, что написанное некрасиво, главное – оно правильно. Поэту, присылавшему ему свои стихи, отвечал: «Я не люблю стихов и считаю стихотворчество пустым занятием. Если человеку есть что сказать, то он постарается сказать это как можно явственнее и проще, а если нечего сказать, то лучше молчать».
В этом смысле он с пренебрежением относится к музыке слова, но исключительно чуток к высказываемым мыслям. Его фраза, обремененная излишними «что», «кто», «который», «этот последний», «вследствие», как нельзя лучше выражает его мысли. Чехов, критикуя стиль писателя, признавал, что, читая, видишь сквозь строки орла, парящего в небе, которого совершенно не занимает красота его оперения. Да, стиль Толстого – это полная свобода, абсолютная искренность. Он враг тайны в литературе, его мир освещен прямым светом, каждая тень определена положением светила, никаких миражей и призраков, никаких уловок. Из любви к истине мучает автор своих близких, из любви к истине насилует свой стиль. Ему хотелось бы не только жить по-крестьянски, но и писать так же. Вбивать слова, как гвоздики в подошву. Чтобы удерживали и служили многим поколениям.
Написанное с яростью памфлета «Воскресение» ошеломило читающую Россию. Никто из официальных лиц не осмеливался открыто высказать возмущение этим неуемным осуждением пороков существующего строя. Все вырученные деньги пошли на помощь духоборам. Роман этот больше, чем литература, делился с Толстым Немирович-Данченко, говорит, что не может припомнить ничего подобного: создается впечатление, будто ходишь среди этих людей, видишь то, что их окружает. Стасов назвал «Воскресение» чудом, уверял, что вся Россия живет им, невозможно вообразить все споры и разговоры, им вызванные, среди русских только несколько дураков и декаденствующих дегенератов, как, например, Мережковские, настроены против автора. По его мнению, в литературе девятнадцатого века не было ничего подобного, «Воскресение» гораздо выше «Отверженных», потому что в нем нет никакого идеализма, выдумки, литературы, а только живая плоть.