Свидания, разлуки, ухаживания, споры, представление женихов и невест, рождения – вся эта суета все меньше и меньше заботила Льва Николаевича. После двойного разочарования, причиненного ему замужествами Тани и Маши, ничего не ждал от дочерей. Первая вела жизнь помещицы в имении мужа, вторая устроилась с супругом в Пирогове. Те, кто были когда-то жрицами толстовского культа, исполняли теперь капризы двух сумасшедших, считал отец. Видясь с удовольствием с обеими, своими их больше не считал, доверия ему они теперь не внушали. После визита Льва Николаевича к ним в Кочеты Таня записала в дневнике: «Странное у меня было к нему чувство: совестно своей измены без раскаяния в ней. Совсем мало говорила с ним по душе. Я боялась, что он осуждает меня, может скорбеть о моем замужестве…».[606] Толстой отмечал: «Таня беспокоит своим легкомыслием, ушла в эгоистическую любовь. Она вернется, надеюсь».[607]
Будучи огорчен отъездом старших дочерей, не обращал внимания на младшую, Александру, которой исполнилось пятнадцать и которая не сводила с него глаз, впитывала каждое его слово. Чувствительная, своевольная, ревнивая, она не забыла, как мать замирала, когда играл Танеев, презирала ее с тех пор и мечтала сблизиться с отцом, который для нее был всеведущим и грозным богом, хозяином России, единственным в мире писателем. Как-то на Вербное воскресенье Софья Андреевна зашла к мужу в кабинет и с горящими от гнева глазами сказала, что Саша отказывается идти с ней в церковь. Толстой позвал дочь и спросил, глядя ей в глаза, почему.
«Ложь, фальшь там одна, не могу!» – закричала та голосом, в котором слышались рыдания.
Душа Толстого наполнилась радостью: когда он чувствовал себя покинутым всеми, у него появился новый последователь в собственном доме. Самый неожиданный и самый очаровательный из последователей! Девочка с упрямым лбом, косами, в накрахмаленном платьице. Лицо отца смягчилось, глаза стали добрыми, ласковыми.
«А все-таки пойди с матерью в церковь сегодня, можешь?» – сказал он.
Она наклонилась, чтобы поцеловать его. С гордостью и счастьем прижалась к нему. С этого дня дочь чувствовала себя связанной с ним нежным сообщничеством и думала лишь о том, как заменить рядом с ним мать, которая – Саша была уверена в этом – его не понимала.
Глава 2
Отлучение. Крым
Прожив некоторое время под надзором в Курляндской губернии, Бирюков получил разрешение выехать в Швейцарию. Едва устроившись в Женеве, связался с Чертковым, который все еще был в Англии, они договорились об издании газеты толстовцев «Свободное слово». Произведения их учителя, запрещенные на родине цензурой, переводились и печатались за рубежом. Теперь Толстой работал в основном на своих учеников, чьими заботами популярность его ширилась. Пользовались успехом и изображения Льва Николаевича – благородного седобородого старца со следами пережитых страданий на лице, одетого в простую блузу и штаны, заправленные в сапоги. Сам он впервые начал ощущать бремя прожитых лет: да, продолжал верховые и пешие прогулки, работал за четверых, но больше не садился на велосипед и часто жаловался на боли в желудке. Ему, как ни грустно, пришлось даже отказаться от гимнастики. Но по мере того, как тело расставалось с силами, душа, казалось, все возвышалась. В дневнике его есть запись о том, что своим нравственным прогрессом человечество обязано старикам – с годами люди становятся лучше и мудрее. И еще: «До умиления трогает природа: луга, леса – хлеба, пашни, покос. Думаю – не последнее ли доживаю лето. Ну, что ж, и то хорошо».
Толстой нисколько не был похож на тех стариков, которые с приближением смерти начинают относиться к себе все снисходительнее. Напротив, как никогда ранее, чувствовал необходимость подчинять себя строгим моральным правилам: стремление к самосовершенствованию не угасало с годами. Каждый вечер закрывался в кабинете и при свете свечи, уткнувшись носом в бумагу, поскольку не носил очков, методично записывал в тетрадь свои добрые намерения и неудачи, слабости и победы, как и в двадцать лет составлял правила для жизни. Помимо дневника, у него всегда была под рукой записная книжка, куда в любой миг можно было занести мысли и впечатления. Иногда эти пометки находили развитие на страницах дневника. Книги, услышанные разговоры, собственное настроение – все служило предметом для размышлений.
Старшая дочь Толстых, Таня, давно страдала от синусита, и двадцать третьего марта 1900 года ей должны были делать в Москве трепанацию черепа. Один из хирургов счел уместным предложить Толстому, который ждал окончания операции, посмотреть, как она проходит. Сердце Льва Николаевича едва не остановилось, когда он увидел дочь – в крови, бледную, с дыркой в голове. Едва не потерявшего сознание, его подхватили и увели, под негодующие крики Софьи Андреевны. Но поразило Толстого не столько увиденное им, сколько вопиющая несправедливость – на подобную помощь могут рассчитывать только представители привилегированных классов, в том числе его собственная дочь, а множество людей умирают, потому что у них нет средств на лечение. На следующий день, двадцать четвертого марта, он записал в дневнике: «Вчера была страшная операция Тани. Я несомненно понял, что все эти клиники, воздвигнутые купцами, фабрикантами, погубившими и продолжающими губить десятки тысяч жизней, – дурное дело. То, что они вылечат одного богатого, погубив для этого сотни, если не тысячи бедных, – очевидно дурное, очень дурное дело. То же, что они при этом выучиваются будто бы уменьшать страдания и продолжать жизнь, тоже нехорошо, потому что средства, которые они для этого употребляют, таковы (они говорят: „до сих пор“, а я думаю по существу), таковы, что они могут спасать и облегчать страдания только некоторых избранных, главное же потому, что их внимание направлено не на предупреждение, гигиену, а на исцеление уродств, постоянно непрестанно творящихся». Вообще его ненависть к богатству стала столь сильна, что в дневнике можно прочитать: «Всякого ребенка из достаточных классов самым воспитанием ставят в положение подлеца, который должен нечестной жизнью добывать себе, по крайней мере, 800 рублей в год. Не могу радоваться рождению детей богатых сословий – разводятся дармоеды».[608]
Несмотря на возраст, продолжала мучить его, как прежде, физическая сторона любви. В дневнике появляется запись: «Самое лучшее отношение к половой похоти – это: 1) чтобы совсем подавить ее. Next best 2) это то, чтобы сойтись с одной женщиной целомудренной и одинаковой веры и с ней вместе растить детей или помогать друг другу; 3) Next worse ходить в дом терпимости, когда похоть замучает; 4) иметь случайные сношения с разными женщинами, не сходясь с ними; 5) иметь дело с девушкой и потом бросить ее; 6) еще хуже иметь дело с чужой женой; 7) хуже всего жить с своею неверною, безнравственной женою».[609] Перечисление заканчивается фразой, которую автор обвел: «Листок этот надо вырвать».
Но если предпочитал не распространяться на эту тему, то делать тайны из своих соображений по поводу внутренней и внешней политики правительства не собирался. Подавление восстания на Филиппинах Соединенными Штатами, война англичан с бурами в Трансваале вызвали негодование: «Читаю о войне на Филиппинах и в Трансваале, и берет ужас и отвращение. Отчего?.. войны американцев и англичан среди мира, в котором осуждают войну уж гимназисты, – ужасны…».[610] Он делился с Гольденвейзером: «Я всегда считаю нравственные мотивы двигающими и решающими в историческом процессе… Если бы восстала Польша или Финляндия и успех был бы на их стороне, мое сочувствие принадлежало бы им, как угнетенным».[611]
В это же время внимание Толстого привлек труд рабочих на заводе и грузчиков на товарной станции Московско-Казанской железной дороги. Эксплуатация человека человеком приводит его в ярость, он пишет статью «Новое рабство». Убийство итальянского короля Умберто I заставляет его обратиться к мировому сообществу – «Кто виноват». В этот ряд можно поставить и другие статьи «по случаю: „Письмо духоборам, переселившимся в Канаду“, „Патриотизм и правительство“, „Где выход?“. Лев Николаевич начинает даже послание к китайцам. Нация эта интересовала его уже давно, китайцы казались ему носителями высшей мудрости. Он увлекался Конфуцием – „Все другое кажется ничтожным“, размышлял над путями морального совершенствования, предложенными им, огорчался от невозможности чтения его текстов в оригинале. К счастью, другие языки учить было проще: узнав, что лучшая Библия – голландская, начинает учить голландский. Дело пошло, и уже скоро Толстой наслаждался чтением Нагорной проповеди.