Его религиозные убеждения стали более твердыми. Не последнюю роль сыграл в этом Ницше – его книга „Так говорил Заратустра“ возмутила Льва Николаевича: „Читал Ницше „Заратустра“ и заметку его сестры, как он писал, и вполне убедился, что он был совершенно сумасшедший, когда писал, и сумасшедший не в метафорическом смысле, а в прямом, самом точном: бессвязность, перескакивание с одной мысли на другую, сравнение без указаний того, что сравнивается, начала мыслей без конца… и все на фоне пункта сумасшествия – idéе fixe[612] о том, что, отрицая все высшие основы человеческой жизни и мысли, он доказывает свою сверхчеловеческую гениальность. Каково же общество, если такой сумасшедший, и злой сумасшедший, признается учителем?“[613]
Опровергая Ницше, воспевающего могущество человека, который может стать сверхчеловеком, Толстой смиренно склонялся перед Богом и наслаждался этим. Писал о себе, как о „гадине отвратительной“,[614] признавал, что никогда не знал точно, зачем родился и куда шел, что только Всевышнему известна эта тайна. Теперь он каждое утро молился Богу, разговаривал с ним на страницах дневника:
„Господи – ты, который во мне, разгорись во мне, дай мне любви…“[615] Тем не менее, признавая собственное бессилие и мерзость, пребывал в убеждении, что призван на землю ради того, чтобы учить других. Пишет об этом со спокойной уверенностью: „Только бы помнить, что я не частный человек, а посланник: обязанности которого в том, чтобы 1) никогда не уронить достоинства того, кого представляешь, человеческое достоинство; 2) всегда во всем действовать по его предписанию (любовь); и 3) всегда содействовать тому делу, для которого послан (царство Божие); 4) всегда при столкновении Его интересов с своими, жертвовать своими“.[616]
Пока Лев Николаевич задумывался о расширении своей апостольской деятельности, Русская православная церковь размышляла, как бороться с его влиянием. В 1886 году архиепископ Херсонский и Одесский Никанор в своих проповедях говорил об этом новоявленном еретике; в 1891-м Краковский протоиерей Буткевич обвинил Толстого в неверии и безбожии; во время голода 1892 года священники в деревенских церквях призывали не принимать хлеб отступника; в 1896-м Победоносцев безуспешно пытался получить у царя разрешение на ссылку писателя в монастырь в Суздаль. Наконец, в апреле 1900 года митрополит Санкт-Петербургский Антоний, недовольный нападками на православную Церковь, столь явно прозвучавшими в „Воскресении“, с подачи Победоносцева решился на отлучение Толстого от Церкви. В предписании, адресованном служителям Церкви, говорилось, что запрещается совершать поминовение, панихиды и заупокойную литургию по „графе Льве Толстом в случае его смерти без покаяния“. После нескольких месяцев размышлений члены Святейшего Синода, собравшись в полном составе, решили смягчить формулировки, и 22 февраля 1901 года было официально опубликовано постановление Синода, подписанное тремя митрополитами и четырьмя епископами:
„В наши дни, Божьим попущением, явился новый лжеучитель, граф Лев Толстой. Известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию своему, граф Толстой, в прельщении гордого ума своего, дерзко восстал на Господа и на Христа его и на святое Его достояние, явно перед всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей его матери, Церкви православной, и посвятил литературную свою деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и церкви, и на истребление в умах и сердцах людей веры отеческой, веры православной, которая утвердила вселенную, которою жили и спасались наши предки и которою доселе держалась и крепка была Русь святая“. Далее говорилось о том, что в своих произведениях и письмах, которые распространяют по всему миру, но в особенности в России, сам он и его ученики фанатично проповедуют отречение от всех православных догматов, от самой сути христианской веры, не признают Бога-творца, отказываются от веры в Иисуса Христа, Спасителя, страдавшего за людей, отрицают непорочное зачатие, не принимают ни загробной жизни, ни церковных таинств, насмехаются над таинствами. А потому Православная церковь не может считать его своим членом до тех пор, пока он не покается…
Публикация этого постановления вызвала шквал протестов по всей России. Даже те, кто не был согласен с воззрениями Толстого, возмущены были архаической процедурой, направленной против великого писателя. Что должны были подумать в других странах об этом пережитке Средневековья? Момент для предания Толстого анафеме выбран был крайне неудачно: уже некоторое время московские студенты демонстрировали солидарность с киевскими, которых после беспорядков в университете отправляли служить в армию простыми солдатами. Обстановка в городе была неспокойной, то тут, то там собирались митинги. Двадцать четвертого февраля, в день публикации постановления, Лев Николаевич случайно оказался на Лубянской площади. Какой-то человек, узнав его, крикнул: „Смотрите, вот дьявол в прообразе человека!“ Немедленно громадная толпа окружила Толстого, кричали „ура“, сдавили его тесным кольцом». «Левочка хотел уехать на извозчике, а они все стали уезжать, потому что толпа и крики „ура!“ усиливались. Наконец, привел какой-то техник извозчика, посадили Левочку, народ хватался за вожжи и лошадь, конный жандарм вступился, и так Левочка прибыл домой». Здесь его уже ждали многочисленные письма и телеграммы, невероятное количество людей приходило лично, так что пришлось завести в прихожей специальную книгу для гостей, приносили корзины цветов. По Москве распространились басни «Осел и Лев», «Победоносцев».
В последовавшие за этим дни к дому Толстого стекались толпы людей, желавших выразить ему свою поддержку. Вышло официальное запрещение публиковать в газетах телеграммы и другие знаки симпатии в адрес графа Толстого, отлученного от Церкви. Но противостоять этому было невозможно. Двадцать пятого марта в Петербурге на открытии Передвижной выставки публика собралась перед портретом Толстого, кисти Репина, и устроила овацию. Решено было отправить писателю приветственное письмо, под которым подписалось триста девяносто восемь человек. «Несколько дней продолжается у нас в доме какое-то праздничное настроение, – отмечала в дневнике Софья Андреевна, – посетителей с утра до вечера – целые толпы».[617]
Графиня была возмущена отлучением мужа от Церкви: как всегда, критикуя, готова была защищать его. Гнев Софьи Андреевны вылился в письмо протеста, адресованное митрополиту Антонию. Оно было запрещено к публикации, но ходило в списках:
«Прочитав в газетах жестокое определение Синода об отлучении от Церкви мужа моего, графа Льва Николаевича Толстого, с подписями пастырей Церкви, я не смогла остаться к этому вполне равнодушна. Горестному негодованию моему нет предела… С точки зрения Церкви, к которой я принадлежу и от которой никогда не отступлю, которая создана Христом для благословления именем Божиим всех значительнейших моментов человеческой жизни: рождения, браков, смертей, радостей и горестей людских, которая должна громко провозглашать закон любви, всепрощения, любовь к врагам, к ненавидящим нас, молиться за всех – с этой точки зрения для меня непостижимо определение Синода… И виновны в грешных отступлениях от Церкви – не заблудившиеся, ищущие истины люди, а те, которые гордо признали себя во главе ее и вместо любви, смирения и всепрощения стали духовными палачами тех, кого вернее простит Бог за их смиренную, полную отречения от земных благ, любви и помощи людям жизнь, хотя и вне Церкви, чем носящих бриллиантовые митры и звезды, но карающих и отлучающих от Церкви пастырей ее».