За рубежом этот страстный протест опубликовали, и митрополит вынужден был ответить: в его письме много цитат из Евангелия, призванных подчеркнуть, что Церковь не должна оставаться равнодушной к богохульникам, говорилось также и о том, что не Святейший Синод отлучил писателя от Церкви, тот сам отдалился от нее. «Да благословит и сохранит Господь Вас и графа, Вашего мужа», – заканчивалось оно.
Благословление это Софью Андреевну нисколько не тронуло: «Все правильно, и все бездушно. А я свое письмо написала одним порывом сердца – и оно обошло весь мир и просто заразило людей искренностью».[618]
Толстой был взволнован благородным поступком жены, но и несколько смущен: она так яростно его защищала, но лучше было бы не реагировать столь бурно – по мнению ее мужа, когда женщина выходила из тени, лишалась своих добродетелей. Женоненавистник в нем не дремал: «Как только среди общества уменьшается религиозное чувство, так увеличивается власть женщин», и еще: «У женщин только два чувства: любовь к мужчине и к детям, и выводные из этих чувств, как любовь к нарядам для мужчин и к деньгам для детей. Остальное все головное, подражание мужчинам, средство привлечения мужчин, притворство, мода».[619] С дочерью Марией делился, что «письмо мамы [митрополиту] очень хорошо подействовало на нее. Ничего нельзя предвидеть. У нас, мужчин, мысль влияет на поступки, а у женщин, особенно женских женщин, поступки влияют на мысль».
Сам он отлучение воспринял с глубоким удовлетворением: вот что превратит его в мученика, без каких бы то ни было усилий с его стороны. Посетителям скромно говорил, что его не интересуют эти смешные выкрики церковников. Тем не менее, поразмыслив, Толстой решил ответить своим судьям, так как «постановление это вызвало очень много писем, в которых неизвестные мне корреспонденты – одни бранят меня за то, что я отвергаю то, чего я не отвергаю, другие увещевают меня поверить в то, во что я не переставал верить, и третьи выражают со мной единомыслие, которое в действительности едва ли существует…». В своем письме от четвертого марта он выступает против клеветы, содержащейся в постановлении Синода, еще раз заявляет о том, что Святая Троица и непорочное зачатие остаются для него непонятными, осуждает причастие как колдовство, Церковь, исказившую слово Христа. Затем еще раз формулирует свою веру:
«Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как Дух, как любовь, как Начало всего. Верю в то, что Он во мне и я в Нем. Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, Которого понимать Богом и Которому молиться считаю величайшим кощунством… Верю в то, что смысл жизни каждого человека… только в увеличении в себе любви; что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви… Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство – молитва; не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф. VI, 5—13), а молитва, образец которой дан нам Христом, – уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога».
Как только текст ответа стал известен, поднялась новая волна сочувствия. Копии его наводнили большие города. Суворин, возглавлявший журнал «Новое время», говорил, что в России два царя – Николай II и Лев Толстой. Кто сильнее? Николай бессилен против Толстого, не может свергнуть его с трона, который тот занимает, тогда как Толстой непрестанно расшатывает трон Николая и всей царской династии. Его проклинают, он дает отпор, его ответ распространяется во множестве копий, появляется в иностранных газетах. И если кто-то попробует тронуть Толстого, весь мир зарычит и правительство вынуждено будет поджать хвост.
В начале лета врагам Льва Николаевича показалось, что он наконец-то избавит их от своего присутствия без каких-либо полицейских мер: его мучили ревматические боли и боли в желудке, температура повышалась, он худел. В июне началась тяжелая форма малярии, Толстой слег. Собралась вся семья, беспокойство медиков было столь велико, что министр внутренних дел разослал шифрованные телеграммы, предписывавшие всем губернаторам и полицейским начальникам запретить демонстрации в случае смерти писателя.
Толстой полностью отдавал себе отчет, в каком состоянии находится, и без страха смотрел в лицо смерти. Софья Андреевна записывала в дневнике: «Сегодня он мне говорил: „я теперь на распутье: вперед (к смерти) хорошо, и назад к жизни хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка“. Потом задумался и прибавил: „Еще многое есть и хотелось бы сказать людям“. Тронутый преданностью жены, возившейся с ним, как с ребенком, заплакал и сказал ей: „Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя“. Через десять дней ему стало лучше, он попросил дневник и записал шестнадцатого июля: „Главная способность женщин это – угадыванье, кому какая роль нравится, и играть ту роль, которая нравится“».
Теперь он был не у дел и волновался за будущее своего учения, недоволен своей миссией мученика: «Для того, чтобы быть услышанным людьми, надо говорить с Голгофы, запечатлеть истину страданием, еще лучше – смертью». Будущее толстовства живо волновало и дочь Машу. Завещание отца, составленное им в дневнике в 1895 году, согласно которому тот отказывался от всех авторских прав, законной силы не имело. Оно существовало в трех экземплярах, доверенных ей, Сергею и Черткову. Чтобы воля его не могла быть оспорена после смерти, дочь, без ведома матери, попросила Льва Николаевича подписать бумагу, которая была у нее на руках. Как и следовало ожидать, Софья Андреевна узнала об этом ее намерении и устроила чудовищную сцену. Кричала Маше, что та лицемерка и фарисейка и в свое время не постеснялась, дабы прокормить попрошайку мужа, потребовать обратно долю наследства, от которой когда-то отказалась, и потому не имеет права делать вид, будто заботится о завещании совершенно бескорыстно. Графиня умоляла мужа уничтожить бумагу, которую тот так неосмотрительно подписал. Крики и рыдания Софьи Андреевны вызвали у Толстого сильное сердцебиение. Опасаясь за его жизнь, мать и дочь прекратили спор: Маша отдала бумагу, предупредив, что если воля отца соблюдена не будет, опубликует в печати текст завещания.
Через восемь дней Лев Николаевич выехал в Крым – медики настаивали на перемене климата. Графиня С. В. Панина, одна из богатейших женщин России, предоставила писателю в распоряжение свой великолепный дом в Гаспре. Сопровождать Толстого должны были Софья Андреевна, дочь Саша, Оболенские, единомышленник Льва Николаевича, сотрудник «Посредника» Павел Александрович Буланже, врач Лев Бернардович Бертенсон, пианист Александр Борисович Гольденвейзер, а также слуги. Граф был так слаб, что сам не мог сесть в коляску.
До Тулы надо было проехать семнадцать верст. Пустились в путь ночью, под сильным дождем, по размытым дорогам. Конюх освещал путь керосиновым факелом. Трясло так сильно, что Толстой едва не потерял сознание. В какой-то момент Софья Андреевна решила, что лучше будет вернуться в Ясную, но Буланже, который служил на Московско-Курской железной дороге и выхлопотал для писателя отдельный прекрасный вагон, подбадривал путешественников. Вагон действительно оказался великолепным, с отдельным купе и туалетной комнатой для каждого, кухней, столовой и даже гостиной с фортепьяно. Толстой был слишком слаб, чтобы протестовать против всей этой роскоши.
На другой день, выспавшись, почувствовал себя лучше и даже с интересом смотрел в окно. К его удивлению, в Харькове на платформе собралась толпа, состоявшая в основном из студентов, которые приветствовали писателя. Как они узнали о его приезде? Неистовые крики доносились до Толстого, он был взволнован.