В Москве его снова встречали журналисты. Путешественники остановились в Хамовниках. Дом, который когда-то виделся Саше дворцом, оказался некрасивым, пришедшим в упадок, мрачным. Здесь теперь жил брат Сергей с женой. Толстой решил выйти в город, где не был восемь лет. В Москве все его поразило, вспоминал Гольденвейзер, «высокие дома, трамваи, движение. Он с ужасом смотрел на этот огромный людской муравейник и на каждом шагу находил подтверждение своей давнишней ненависти к так называемой цивилизации».
Впрочем, некоторые плоды цивилизации доставили ему удовольствие, например, музыкальный аппарат «Mignon» в магазине Циммермана. Он замечательно воспроизводил игру пианистов. Толстой слушал Шопена в исполнении Падеревского и говорил, что это чудесно. Делился впечатлениями об этом и в поезде по дороге в Крекшино. Когда прибыли к Черткову, «Mignon» уже поджидал его – подарок Циммермана. Отказаться было невозможно.
Но люди собрались здесь вовсе не затем, чтобы слушать музыку. Восторженные почитатели ждали приезда учителя. Первые дни прошли за обсуждением философских и педагогических проблем. Как всегда у Черткова, за одним столом сидели хозяева и слуги, что очень стесняло Ивана Сидоркова.
А в Ясной Поляне Софья Андреевна уже сожалела, что отпустила мужа на свидание с учеником. Ничего хорошего из этого выйти не могло. Лев Николаевич не пробыл в Крекшине и нескольких дней, как туда пожаловала супруга. Встретили ее с показным энтузиазмом. В дороге она вывихнула ногу, от боли настроение только ухудшилось, все не нравилось ей в этом грязном фаланстере. Когда оглядела присутствовавших за столом и обнаружила среди них Сидоркова, несчастный сжался, опасаясь хозяйского гнева. Но в последующие дни графине удалось справиться с плохим настроением и присоединиться к жизни, к которой привыкли хозяева дома. Она не сомневалась, что, подбодряемый Чертковым и Сашей, муж попытается оставить завещание, по которому авторские права на произведения, написанные до 1881 года, отойдут в общественное пользование, все рукописи переданы будут Владимиру Григорьевичу, которому предстоит принимать решение о публикации.
Лев Николаевич хотел вернуться сразу в Ясную, но Софья Андреевна настояла на остановке в Москве. И снова на вокзале толпа журналистов и фотографов, ужаснувшая Толстого. Что не помешало ему согласиться пойти вечером в кино на Арбат – это была его первая встреча с кинематографом. Но картина оказалась неудачной, и, выходя из зала, Толстой сказал: «Какое это могло бы быть могучее средство для школ, изучения географии, жизни народов, но… его опошлят, как и все остальное».
На следующий день по поручению отца и Черткова Саша, никому не сказав, отправилась к присяжному поверенному Муравьеву с завещанием, которое Лев Николаевич составил и подписал в Крекшине. Муравьев внимательно несколько раз прочитал его и сказал, что с юридической точки зрения оно не имеет никакой законной силы: что значит – передать авторские права всем. Но обещал посмотреть законы, подумать и позже написать Саше.
Весть о пребывании Толстого в Москве облетела город: непрерывно звонили репортеры и просто любопытные, пытаясь узнать, каким поездом он отправится в Ясную. Все это тешило тщеславие Софьи Андреевны, но очень беспокоило ее дочь.
Утром девятнадцатого сентября 1909 года в Хамовники подали ландо, чтобы отвезти Толстых на вокзал. В нем устроились Лев Николаевич, жена, дочь и Чертков, отдельно ехали Сергей с женой, Маклаков и друзья семьи. Маковицкий в это время был за границей, и графиня настояла, чтобы мужа сопровождал доктор Беркенгейм. Небольшая группа собралась уже при выходе из дома, у ворот стоял старый военный, который снял фуражку и низко поклонился, вдоль улицы выстроились люди, и когда экипаж проезжал мимо, обнажали головы. У Толстого на глазах были слезы.
Когда подъехали к Курскому вокзалу, Софья Андреевна и Саша испуганно посмотрели друг на друга: тысячи людей ждали приезда Льва Николаевича – студенты, гимназисты, рабочие, женщины из народа и великосветские дамы, военные, гражданские. Продвигаться вперед было невозможно, часть толпы окружила коляску, остановив ее. Раздалось «ура», присутствующие снимали шляпы. Пришлось спуститься, Лев Николаевич предложил руку жене, которая прихрамывала. Чертков в белой панаме пытался проложить дорогу, ему помогали Маклаков и какой-то жандарм. Студенты образовали цепь, взявшись за руки. Бледный, с заострившимися чертами, шел Толстой сквозь эту живую цепь, молодые люди, не отрывая взгляда, смотрели на него, произносили его имя. Он чувствовал невероятную слабость от радости и страха – не закончится ли все это очередной Ходынкой? Когда писатель был уже у вокзала, толпа прорвала цепь, Лев Николаевич и его спутники двигались теперь согласно ее воле. Кто-то умолял присутствующих остановиться, подумать о нем, беспокойно оглядывалась по сторонам Софья Андреевна. Их буквально вынесло на перрон – люди были повсюду, на крышах вагонов, на столбах, из рук в руки передавали цветы, полиция не знала, что делать. Благодаря широкоплечему жандарму, один за одним, они просочились в вагон. Толстой еле шел, нижняя челюсть его слегка подрагивала, он собрал все свои силы, чтобы продержаться до конца.
Наконец, целые и невредимые, они оказались в вагоне, Лев Николаевич опустился на полку и закрыл глаза. Опасность миновала и жена, с сияющими глазами повторяла: «Как королей! Нас встречали, как королей!» Чертков вытирал лицо и обмахивался панамой. Снаружи слышны были крики «Ура!».
По совету Черткова Лев Николаевич подошел к окну. Шум усилился, но сквозь него можно было расслышать отдельные возгласы: «Тише, тише, господа… Лев Николаевич будет говорить…»
«Спасибо, – твердо произносит Толстой. – Никак не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей… Спасибо».
«Спасибо вам, – отвечала толпа. – Ура! Слава нашему Льву Николаевичу!»
Фотографы снимали происходящее. Поезд тронулся. Стоя у окна, Толстой продолжать махать рукой отдалявшейся толпе, ее возбуждение становились все тише и растворялось в глухом стуке колес. Удовольствие, которое доставили ему эти проводы, удивило писателя – он был уверен, что давно лишен тщеславия. Сел, радостный и усталый. Ему срочно дали овсяной каши, чтобы восстановить силы.
В Серпухове Чертков распрощался с попутчиками: в связи с запретом жить в Тульской губернии дальше ехать он не мог. Поезд тронулся, Толстой прилег и вдруг потерял сознание. Пульс был настолько слабым, что врач забеспокоился. Когда прибыли в Ясенки, Лев Николаевич открыл глаза, попробовал заговорить, но пробормотал всего несколько слов – язык не слушался. Его подвели к коляске, ждавшей у вокзала. Во время пути все смотрел в пустоту, чертил что-то в воздухе руками и повторял: «Моисей… Пигмалион… Моисей, Моисей, религия…» Жена сидела рядом, укрывала его пледом, согревала руки, молилась и плакала. Он все еще бредил, когда наконец подъехали к крыльцу яснополянского дома. Врач потребовал немедленно принести бутылки с горячей водой, вино, банки, лед.
Саша помогала раздеть больного. Стоя перед дрожащим, с отвисшей губой мужем, Софья Андреевна решила, что настал его последний час. И вдруг вспомнила о всех своих недругах: не станет Левочки, и ее растопчут, воспользуются дневниками покойного, выставят мегерой, и самой яростной противницей, конечно, окажется младшая дочь, которую околдовал Чертков! Скорее, опередить их всех! Сама не своя от усталости и тревоги, графиня кружила по комнате, смотрела по сторонам.
«– Левочка, – тормошила его мама, – Левочка, где ключи?
– Не понимаю… зачем?
– Ключи, ключи от ящика, где рукописи!
– Мама, оставь, пожалуйста, не заставляй его напрягать память… Пожалуйста!
– Но ведь мне нужны ключи, – говорила она в волнении, – он умрет, а рукописи растащат…
– Никто не растащит, оставь, умоляю тебя!»[657]
Доктор велел согревать Льва Николаевича, сделал ему укол. Софья Андреевна продолжала стенать: «Теперь все, конец!»