Пока он лелеял мечту о тихой старости с размышлениями под сенью монастырских стен, в Ясной Поляне собрался семейный совет. Двадцать девятого октября в родном доме собрались все дети Льва Николаевича. Не приехал только Лев – он был в Париже. Вызвала их младшая сестра, в комнате которой они теперь обсуждали взаимные претензии своих родителей. На защиту отца встали только Саша и Сергей, остальные считали, что он поступил плохо, оставив мать, когда сам всю жизнь проповедовал истинное христианство, и настаивали на том, что долг его – вернуться. Саша возражала, что, если отец вернется, непосильный груз ляжет на его плечи. Но ее не слушали, и каждый, кроме Михаила, написал отцу, пытаясь образумить его.
«Я знаю, насколько тяжела была для тебя жизнь здесь, – обращался с нему Илья. – Тяжела во всех отношениях. Но ведь ты на эту жизнь смотрел, как на свой крест, и так и относились люди, знающие и любящие тебя. Мне жаль, что ты не вытерпел этого креста до конца. Ведь тебе 82 года и мамá 67. Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо… Я не зову тебя сейчас вернуться сюда, п. ч. знаю, что ты это сделать не можешь, но ради спокойствия мамá надо не прекращать с ней сношений, писать ей, дать ей возможность окрепнуть нервно, а дальше – дальше Бог даст».
Андрей был суровее: «…по долгу своей совести должен тебя предупредить, что ты своим окончательным решением убиваешь мать».
Сергей придерживался противоположного мнения: «Думаю также, что если даже с мамой что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что избрал настоящий выход».
Нежная, мягкая Таня, как всегда, проявляла гибкость: «Никогда тебя осуждать не буду. О маме скажу, что она жалка и трогательна. Она не умеет жить иначе, чем она живет. И, вероятно, никогда не изменится в корне».
Пока ее взрослые дети совещались, Софья Андреевна потерянно бродила по дому, прижимая к груди маленькую подушечку мужа. «Милый Левочка, где теперь лежит твоя худенькая головка? – причитала она. – Услышь меня! Ведь расстояние ничего не значит!» Или вдруг говорила: «Это – зверь, нельзя было более жестоко поступить, он хотел нарочно убить меня».
В конце концов графиня написала ему душераздирающее письмо: «Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, все, все сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка… Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я все ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Но передать письмо не было никакой возможности – не знала, где муж, хотя и подозревала, что он поехал в Шамордино. Следовало обратиться к детям, которые, казалось, закончили свое совещание. Договорились, что Саша – единственная, кому известно было местонахождение отца, отправится к нему в сопровождении Варвары Михайловны. Девушка страшно гордилась доверенной только ей тайной и потому была непреклонна: пусть хоть все семейство пустится по ее следам, ничем себя не выдаст. Взяв письма матери, сестры и братьев, пообещала вручить их лично адресату. По их прочтении он должен решить, что делать дальше.
В ту же ночь, собрав чемоданы, младшая из детей уехала вместе с Варварой Михайловной. Утром тридцатого октября была в Шамордине, где в келье ее приняла тетушка Мария Николаевна и двоюродная сестра Елизавета. Вскоре появился Толстой и замер на пороге, увидев дочь. Упавшим голосом спросил, что случилось. Та рассказала о последних событиях и передала ему письма. Прочитав их, он, казалось, сгорбился еще больше. Дочь сурово поинтересовалась, не сожалеет ли отец о содеянном и не будет ли винить себя, случись что с матерью. Толстой ответил, что, конечно, нет – у человека не может быть угрызений совести, когда он может поступить только так, а не иначе. Но если что-нибудь с Софьей Андреевной все-таки случится, его это будет мучить. Почувствовав нерешительность отца, Саша живо нарисовала картину преследования его женой, полицией и позорного возвращения. С уверенностью доктора, ставящего диагноз, говорила о невозможности более задерживаться в Шамордине, о необходимости ехать дальше. Лев Николаевич рассказал о доме, который договорился снять в деревне, но понимал, что все это неосуществимо. Был грустен, без сил. Сестра подала ему чай и успокоила тем, что, если приедет Софья Андреевна, встретит ее сама.
Вечером он вернулся в гостиницу. В номере было душно – открыл форточку, попросил оставить его одного и сел за ответ жене. Дважды в комнату заходила Саша, хотела форточку закрыть. Не велел, сказав, что слишком жарко, умолял оставить его в покое. Девушка поделилась с Варварой Михайловной своей тревогой. Ей казалось даже, будто отец уже сожалеет о своем отъезде. Он же тем временем писал:
«Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время положении, а главное – лечиться… Я провел два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю… Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимым разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю… Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог… Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо».
С письмом в руке зашел Толстой в комнату Маковицкого и увидел Душана Петровича, Сашу и Варвару Михайловну, сидящих вокруг стола, на котором была разложена карта – «коли ехать, то надо знать куда», полагал доктор.
Лев Николаевич присоединился к ним, обсуждая возможный маршрут: Новочеркасск, Болгария, Греция. Если не удастся получить паспорта, осесть в колонии толстовцев на Кавказе. У писателя было с собой тридцать два рубля, двести – у Саши. Дискуссия становилась все более оживленной, но он сердито сказал, что «не нужно никаких планов, завтра увидим», потому что всю жизнь испытывал суеверный страх перед долговременными проектами – любил жить, день за днем, как простые люди или животные, которые близки к Богу своим простодушием. Вдруг ему захотелось есть. Принесли яйца и грибы, быстро сварили на спиртовке овсяную кашу. Поел с аппетитом, потом вздохнул: «Тяжело!» – и пошел спать. Но был слишком возбужден и заснуть не мог: каждую минуту казалось, что вот-вот во главе с Соней появятся родные, которые преследуют его. Уезжать надо было немедленно – на юг, на Кавказ, как советовали Маковицкий и Саша; к тому же горный воздух полезен девушке с больными бронхами; и сам он увидит места, где бывал в молодости. Толстой вернулся к своей корреспонденции – поблагодарил Таню и Сергея за понимание, попросил Черткова следить за происходящим в Ясной, чтобы в случае опасности предупредить телеграммой. В четыре утра поднял Маковицкого, Сашу и Варвару Михайловну, просил нанять ямщиков и пролетку – хотел немедленно ехать на вокзал. Ближайший поезд из Козельска отправлялся без двадцати восемь. Пока дочь паковала вещи, набросал записочку сестре и племяннице:
«Милые друзья, Машенька и Лизанька. Не удивитесь и не осудите нас – меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь, и участие в моем испытании… Уезжаем мы непредвиденно, потому что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна».
От Шамордина до Козельска пятнадцать верст. Толстой и доктор выехали первыми, старик охал на каждой колдобине, пытка эта продолжалась более двух часов. Барышни присоединились к ним на вокзале. Сели в поезд, следовавший в Ростов-на-Дону. План бегства предусматривал остановиться Новочеркасске у племянника писателя Денисенко. Расстояние было немалым – 1067 километров, учитывая неспешность поезда, требовалось на путешествие не менее тридцати часов. Впрочем, доктор Маковицкий настолько верил в крепкую натуру своего пациента, что вовсе не считал подобный проект абсурдным. Возбужденной Саше и вовсе все происходившее казалось похожим на какой-то роман. Чтобы замести следы, она решила на каждой станции брать новые билеты. Но силы Толстого были на исходе: он молча сидел, голова покачивалась в такт движению поезда. Лев Николаевич попросил купить утренние газеты, их приобрели на следующей остановке. Сообщения о его уходе красовались на первых полосах. Тот, о ком писали, был совершенно подавлен этим.