Выбрать главу

Было ужасно холодно. Лишь на ночь выдавали соломенный матрас, который отбирали поутру. Днем узники надевали пальто и калоши, садились, опершись спинами о едва теплившуюся печь, и дремали. Но долго так посидеть не удавалось. Необходимо было согреваться, для чего арестанты бегали из угла в угол [124] .

Через разносчиков пищи, тоже заключенных, Лев узнал об аресте всех ведущих членов организации, в том числе и Александры. Оказалось, что она собиралась выехать в Екатеринослав, чтобы избежать ареста, и даже отправилась на железнодорожный вокзал, села в поезд и проехала несколько станций, но затем передумала, предположив, что у полиции нет серьезных доказательств ее «подрывной деятельности». Саша была арестована тут же, на Николаевском вокзале, как только сошла с поезда. Из первоначально задержанных пары сотен людей правительство сочло виновными 28. 6 членов организации были «интеллектуалами». Остальные 22 – кузнецами, кочегарами, переплетчиками; один – солдатом, одна – портнихой [125] .

В Николаевской тюрьме Лев и его товарищи провели несколько месяцев. Предание их суду власти затягивали, так как надежных доказательств вины в распоряжении правительства не было. Тем временем наступила весна, и в саду, где работал Швиговский, как было сказано выше, обнаружился сверток с бумагами Южно-Русского союза. Появились, таким образом, документальные доказательства вины арестованных [126] . Однако и после этого городские полицейские чиновники и прокуроры медлили, хотя жандармский ротмистр Дремлюга и прокурор окружного суда Сергеев стремились выслужиться и организовать грандиозный политический процесс. Победила «партия» более осторожных, которым очень уж не хотелось заводить в городе крупное судебное дело. В конце концов местным деятелям удалось убедить свое начальство, что это дело им неподсудно уже в силу того, что носит не местный, а по крайней мере региональный характер.

Вслед за этим арестованные были переведены в Херсон. Бронштейна с полным основанием считали главным заговорщиком. Его везли одного в почтовом вагоне под присмотром двух жандармов. В Херсоне Лев оказался в одиночке, пребывание в которой он перенес еще тяжелее, чем заключение в многонаселенной камере. Грызла «жестокая тоска одиночества». Смены белья не было. Не выдавали мыла. Заедали паразиты. Пища была скудной, тем более для молодого организма. Но Бронштейн не унывал. Он занимался зарядкой, ходил из одного угла камеры в другой, сочинил несколько революционных песен, в том числе «Революционную камаринскую», текст которой начинался словами: «Эх и прост же ты, рабочий человек». Весьма посредственного качества, стихи эти позже приобрели большую популярность. Они вошли в несколько сборников революционных песен [127] . В связи с тем, что заключенным не давали бумагу и карандаши, придуманные агитационные песни заучивались наизусть [128] . Впрочем, Льву с его прекрасной памятью это не составляло никакого труда.

Вскоре, однако, ситуация существенно изменилась. В камере появились свежее белье, одеяло, подушка, хорошие продукты питания. По тону надзирателя, сообщившего, что все это передано его матерью, Лев понял, что тюремные начальники получили немалую взятку [129] . Матери удалось также передать ему 10 рублей – довольно значительную по тем временам сумму, чтобы он мог свободно пользоваться тюремной лавкой [130] .

Пребывание в Херсоне оказалось недолгим – около трех месяцев. Следующим этапом была Одесская тюрьма, построенная за несколько лет до этого по последнему слову техники. После Николаева и Херсона она предстала перед глазами Бронштейна как «идеальное учреждение»: «Она полностью отличалась от тюрем в Николаеве и Херсоне. Там были старые провинциальные тюрьмы, приспособленные главным образом для уголовных преступников. Одесская тюрьма, можно сказать, была последним словом американской техники… Шаги, удары, обычные движения отчетливо звучали по всему зданию. Кровати, прикрепленные к стенам, поднимались в дневное время и опускались к ночи… Весной окна открывались, и арестанты, взбираясь на столы, перекликались между собой. Это было, конечно, строго запрещено, и иногда администрация действительно наводила «порядок». Но были периоды ослабления, когда разговоры велись в полную силу. Меня привезли в одесскую тюрьму в мае [1899 года], и, когда я впервые высунул свою голову в окно, меня назвали «Май» (каждый из нас имел условное тюремное обозначение, чтобы охрана, слушая наши разговоры, находясь во дворе, не могла догадаться, кто с кем разговаривал). Я, однако, мало участвовал в разговорах, так как эти крики через окна давали мало и в то же время сильно нервировали» [131] .