Воаз–Иахин обнаружил, что он меньше думает словами, чем до этого. Его разум просто был, и в нем были люди, бывшие с ним рядом, и время, в котором он жил. Звуки, голоса, лица, тела, места, свет и тьма приходили и уходили.
У него не возникало никакого сексуального желания, он не хотел ни с кем разговаривать, ничего не читал. По вечерам он сидел в своей комнатке, ничего ровным счетом не делая. Порой он тихонько наигрывал на гитаре, импровизируя мелодии, но чаще у него не было никакого желания ни выпускать что‑либо наружу, ни впускать что‑то внутрь. Все мысли и вопросы, что сидели в нем, вели внутри него свои тихие разговоры, к которым он не питал ни малейшего внимания. Ощущение пустоты, рвущейся к чему‑то, превратилось в холодное ожидание.
Иногда ночами он гулял по улицам. На площадях под ногами шуршали листья. Статуи были освещены. Часто он ловил себя на том, что ни о чем не думает. Ему перестало быть важным, кто смотрит сквозь глазницы его лица, кто заглядывает внутрь. Никакой амулет не украшал его шею, в руке он не нес никакого волшебного камня. Он ничего не нес. Он был. Время текло сквозь него беспрепятственно.
Однажды Воаз–Иахин спустился в метро, поставил футляр из‑под гитары перед собой и принялся настраивать гитару. Однако он заиграл не сразу.
Мимо шли лица. Шаги отдавались эхом, дробным, как дождь. Поезда приходили и уходили. Воаз–Иахин прислушивался к тому, что было за этими шагами, поездами, эхо, — к тишине. Он заиграл музыку, что была его собственной, сочиненной им в своей комнате. Он не хотел, чтобы эта музыка вышла из него, но и не мог сдержать ее.
Он играл дрожь на знойных равнинах, стремительный прыжок мощного, желтоватого тела. Он играл медового цвета луну, содрогающуюся от донесшегося до нее призрачного рыка.
Он играл львиную музыку и пел. Пел без слов, одними модуляциями своего голоса, который поднимался и опускался, светлый и темный в сухом ветре, в залитой светом пустыне под огромным городом.
И он услышал, как за шагами, за поездами и эхом нарастает, затапливает проходы рык, подобный великой реке звука цвета львиной шкуры. Он услышал голос льва.
32
Лев исчез. Как и не было. Только слабый запах жаркого солнца, сухого ветра. На опустевшую лужайку опускались сумерки. Ха–ха, говорили сумерки. Угасаем, угасаем.
Иахин–Воаз стоял посреди пустой лужайки со сжатыми кулаками. Я должен был знать, думал он. Я был тут, был готов, стоя на самом гребне огромной накатывающейся волны. Исчез. Шанс упущен. Он ушел. Больше я его не увижу.
Медленно двинулся он назад. Те, что смеялись у двери, осторожно поглядывали на него с безопасного расстояния.
— Как мы себя чувствуем? — спросил один из санитаров, кладя тяжелую лапу ему на плечо. — Мы же больше не будем взбрыкивать? Мы же не хотим, чтобы нас подключили к сети? Потому что немного ЛЭШ — как раз то, что нужно, чтобы разгладить морщинки на нашем лбу и успокоить нас как следует.
— Чувствую хорошо, — отвечал Иахин–Воаз. — Больше никаких взбрыкиваний. Все успокоилось. И не знаю, зачем устроил этот ералаш.
— Чудесно, — произнес санитар, сжав затылок Иахин–Воаза. — Хороший мальчик.
Иахин–Воаз медленно прошел к своей койке, сел на нее.
— Что такое ЛЭШ? — спросил он письмоводителя.
— Лечение электрошоком. Шоковая терапия. Чудная вещь. Периодически, когда лиц становится слишком много, я взбрыкиваю и позволяю им это. Весьма благотворно действует.
— Вам это нравится? — спросил Иахин–Воаз.
— Других праздников для меня не существует, — объяснил письмоводитель. — А эта штука отлично взбалтывает мозги. Можно забыть кучу всякого. Хватает на месяцы. Я считаю, у каждого должен быть переносной аппарат ЛЭШ, вроде транзистора. Это так несправедливо — оставлять себя без защиты на милость мозга. Мозг‑то о вас не заботится. Он всегда поступает по–своему, и вот к чему это приводит.
— Транзистор, трансмистер, транстостер, транспостер, — заворчал туго завернутый. — Чистый рок. Балдеж. «Ей в колыбели гробовой вовеки суждено с горами, морем и травой вращаться заодно».[6]Иногда нет ничего, кроме воскресений. Почему бы им не передвинуть воскресенье на середину недели, чтобы ты мог сунуть его в папку «Исходящие» на своем столе? Но нет. Ублюдки хреновы. Пускай‑де теневой кабинет в своих кабинетах ломает себе над этим голову. Человек есть продукт их воскресных дней. Не говорите мне о наследственности. Дарвин убрался на Галапагос, чтобы отвязаться от воскресной поездки с родителями. Мендель клал горошком. Только и знают, что рассказывать мальчику о сексе, но умалчивают при этом о фактах из воскресной жизни. Дом там, где сердце, да, поэтому пабы никогда не разорятся. И прости нам дни наши воскресные, как и мы прощаем тех, кто замышляет воскресно против нас. Родителя или дитятю — без разницы. Подайте мне понедельник, ради всего святого! — Он заплакал.
6
Отрывок из стихотворения У. Вордсворта (1770–1850) «Люси» приводится в переводе С. Маршака