Оба течения оформились в годы Перестройки: первое — как консервативная реакция на политическую «вседозволенность», распад государства и государственной экономики, усиливающиеся социальные контрасты и экспансию «тлетворного» Запада; второе — как критика позднесоветских порядков с позиций демократического социализма, попытка отыскать «третий путь» между авторитарнобюрократическим «реальным социализмом» и либеральным капитализмом. Первое опиралось, с одной стороны, на ортодоксальный («пуританский», по выражению Александра Шубина) слой бюрократии, видящей в Перестройке угрозу советской системе, а с другой — на тот «народный сталинизм», который в 70-80-е гг. был стихийной реакцией на возмутительные привилегии партхозноменклатуры, а в 90-е стал протестом деклассированных масс против чудовищных реалий эпохи первоначального накопления. Позднее со сталинистско-охранительной струёй, представленной деятелями вроде Нины Андреевой, смешалась черносотенно-монархическая риторика в духе общества «Память», дав в итоге ту красно-коричневую муть, которая сегодня — с подачи Зюганова и Ко — фигурирует под маркой коммунизма.
Второе черпало вдохновение в ранней советской демократии, идейном наследии внутрипартийных оппозиций 20-х гг. и небольшевистских социалистических традиций. Неформальные политобъединения, ставшие выразителями этих взглядов, стали предшественниками современных анархистов, троцкистов, социальных экологов и других демократических левых, оказав известное влияние и на зарождавшееся в то время «новое» профдвижение. Однако, заключив «тактический» блок с реформистской фракцией номенклатуры против её консервативной части, лидеры левых либо были интегрированы новой буржуазной элитой (известный пример такого перерождения вывший анархист, а ныне т! един из идеологов «Единой Ррфзии» Андрей Исаев), либо отброшены за обочину политической жизни.
Как демократические левые, так и охранители, одни раньше, другие позже, могли похвастаться весьма широкой социальной базой, значительную часть которой составляли рабочие. Лозунги демократического социализма «с человеческим лицом», противопоставление революционного аскетизма эпохи Ленина коррупции и порокам позднесоветской бюрократии были общим местом перестроечной публицистики и массовых протестных движений той поры. Распад Союза, «шоковая терапия» и приватизация 90-х породили волну советско-патриотического, антизападного реваншизма, в котором протест против бесчеловечных капиталистических порядков был смешан с чувством национального унижения и имперской ностальгии. Ни в первом, ни во втором случае «народ» не выбирал неолиберальный капитализм, однако волна протестного движения времён Перестройки подняла к власти Бориса Ельцина, а сливки с национал-патриотических настроений конца 90-х снял вовсе не «коммунист» Зюганов, а ставленник олигархов Путин, умело совместивший нацпатовскую риторику с неолиберальным социально-экономическим курсом.
Можно, конечно, объяснить этот парадокс тривиальной ссылкой на трусливых или злонамеренных «вождей». Однако иных лидеров эти массовые народные движения не выдвинули! Они вообще не породили из своей среды сколь-нибудь значимых политических деятелей Неформалы и диссиденты, на краткий миг поднятые демократической волной, оказались оттеснены ловкими аппаратчиками, представителями той самой номенклатуры против которой и было направлено социальное недовольство. То же самое можно сказать и о верхушке КПРФ 1990-х гг., укомплектованной «красными директорами» и «губернаторами» — осколками старой и фрондирующими элементами новой социальной элиты. Аморфные массы, в составе которых рабочие составляли не более чем разрозненные частицы, лишь следовали за той или иной группировкой правящих, становясь заложником чуждых социальных интересов и идеологических мифов. Начавшийся процесс классовой самоорганизации был подсечён под корень катастрофической ломкой 90-х гг., когда миллионы трудящихся были в одночасье превращены в «бывших людей», дезадаптированных в новой реальности «совков» — социальных аутсайдеров. Стремительная деиндустриализация и обнищание, разрушение системы социальных гарантий; сопровождавшаяся взрывом мракобесия капиталистическая «переоценка ценностей»; словом, крушение всей традиционной картины мира советского человека, создали тот, первоначально очень многочисленный слой, который до сих пор является ядром социальной базы КПРФ и более мелких национал-патриотических и сталинистских сект. Несчастные пенсионеры; живущие полунатуральным хозяйством «рабочие» депрессивных предприятий; опустившаяся на дно нищеты рядовая интеллигенция; озлобленные, остро переживающие закат сверхдержавы, военные; не пожелавшие «поступиться принципами» осколки КПСС — все они были объединены не столько общими социальными интересами, сколько общей «советской» идентичностью, особой субкультурой. Демонстративное, сплошь и рядом переходящее в невменяемость, отрицание капиталистической реальности, стало для них специфической формой нонконформизма. Они не могут смириться с тем, что для огромного большинства жителей Ленинград — давно уже Санкт-Петербург, или что Советский союз распался, а не временно оккупирован силами зла. Их образ мышления, эстетика, способы саморепрезентации ретроградны, лексика изобилует клише советского агитпропа. Их практика сводится к тому, чтобы доказать — прежде всего, себе самим, что в «катакомбах», среди посвящённых, оазис советское™ ещё возможен.