Признавая невозможность воссоздания на имперском, европейском уровне демократии по типу национального государства, Бек и Гранде указывают, тем не менее, на пути демократизации «космополитической Европы». «Принцип интервенции» (поощрение прямого участия граждан в политических инициативах, а также инициированных снизу общеевропейских референдумов), «принцип включения» (возможности участия в политике для граждан и организаций неевропейских государств), «стратегии признания инаковости» (такие, как право «квалифицированного» вето и пр.) и «стратегии контроля» за бюрократическими структурами за счёт системы разделения властей.
Ряд европейских политических теоретиков противопоставляет «имперскую» логику США «республиканской» или попросту «этатистской» логике Европы. Они не согласны с историцистским тезисом авторов «Империи» об отмирании суверенного государства и переходе к новой, более прогрессивной имперской форме. Многие европейские авторы упрекают Негри и Хардта в скрытой апологетике американского империализма. С точки зрения этих европейцев, государство и суверенитет остаются важнейшими горизонтами современности, которые с самого начала противостояли имперской логике.
Бландин Кригель в своей недавней книге «Правовое государство или империя?»[25] выступает с консервативно-либеральных позиций и представляет новую историю как борьбу двух разнонаправленных принципов: империализма и этатизма. Кригель защищает идею государства, утверждая её республиканские корни. Теория республиканского происхождения государства, развиваемая в основном во Франции, противостоит попыткам немецких консерваторов XIX–XX веков вывести современное государство из имперского принципа. Вчера немцы, а сегодня англо-американцы ведут подрывную пропаганду и политику империи.
Но самое интересное — в философском обосновании Кригель противоречит между правовым государством и империей. Хотя обычно республиканизм, право Нового времени считаются торжеством освобождающейся субъективности от оков религии и тирании, Кригель, наоборот, рассматривает правовое государство как торжество естественного права, в духе Локка, а империю вместе с революцией относит к подрывному индивидуализму и субъективизму. Таким образом, она выворачивает тезис Негри и Хардта.
У нас в России, где сегодня доминируют консерваторы разных сортов, понятие империи применяется весьма активно — и по отношению к США, и по отношению к России. Уже упомянутый авантюристический индивидуализм общества, в совокупности с частыми ударами по престижу государства, подпитывает геополитические и историософские построения, не считающиеся со спецификой Нового времени, секуляризации, капитализма и т. д. Эти консервативные утопии пока более привлекательны у нас, чем утопия Негри и Хардта, — космополитический мир, лишённый исторической конкретности, но зато наполненный мистическим энтузиазмом. У большинства же вызывает отторжение вообще любая утопия — но с точкой зрения будущего теряется и способность к критическому анализу настоящего.
В целом, возвращение к вопросу об империи — о власти, о пространстве, о действии и об отчуждении — является важной тенденцией нашего времени. Как и сама империя, этот возврат не может быть буквальным консервативным откатом к «доброму старому» языку господства и насилия. Как «империя», так и «революция» формулируют историческую программу Нового времени: возрождение и открытие мира, любовь к дальнему и отдаление от себя. Сегодня вновь обостряется основное противоречие Нового времени. С одной стороны, эмансипация материального мира, его буржуазное одомашнивание и технический контроль. С другой стороны, открытие странного, бесчеловечного, чужого мира, вторжение в него, и его ответное вторжение в человека. Книга Негри и Хардта колеблется в зазоре между этими двумя парадигмами.
В связи с этим в книге проступает ведущая политико-практическая альтернатива революционных сил: предоставить наконец человеку свободу преобразования себя и мира или бороться с ним же самим ради его освобождения. Конечно, человек должен отдаться своему спонтанному могуществу. Но, во-первых, сосредоточено ли это могущество в нём самом или оно распределено между ним и теми внешними силами (другими людьми, мирами), которые наблюдают за ним и призывают выйти за собственные пределы? Во-вторых, можно ли построить общество на созидательной силе, не институционализовав его саморазрушительные тенденции (возможна ли вообще свободная сила без постоянной готовности отказаться от свободы)?