Один из запертых в фургоне умер ночью.
Его избили дубинками или били ногами в живот, и у него шла кровь изо рта и ушей.
Никто ничего для него не сделал, да и делать было нечего. За несколько часов до этого к нам просунули пластиковый кувшин для питья. Но кувшин этот давно был пуст. Умирающий оказался моим соседом справа, и я положил его голову к себе на колени, чтобы ему было легче дышать. Так он и умер.
Все мы были обнажены, и мои руки, и ноги, и бедра покрылись кровью.
Становилось холоднее, и мы жались друг к другу, чтобы согреться. Поскольку труп не давал тепла, его оттащили в сторону.
Всю ночь мы теснились, раскачиваясь вместе, когда грузовик подскакивал на неровностях дороги. За нами не было других грузовиков. Даже прижавшись лицом к решетке, ничего нельзя было разглядеть, кроме тьмы и смутного ощущения падающего снега.
Падающий снег, вновь выпавший снег, давно выпавший снег, снег после дождя, снег, охваченный морозом. В орготском и кархидском языках были особые слова для каждого вида снега. В кархидском — я знал его лучше орготского — можно насчитать шестьдесят два различных слова, обозначавших снег. Имеется много слов для обозначения различного вида льда, свыше двадцати обозначений разных типов осадков. Я сидел, стараясь мысленно составлять списки этих слов. Каждый раз, вспоминая новое слово, я пересматривал записи и вставлял его на нужное по алфавиту место.
Прошло немало времени после рассвета, когда грузовик остановился. Заключенные закричали в щель, чтобы из фургона убрали труп. Мы били кулаками в дверь, в стены, превратив внутренность стального ящика в такой гремящий ад, что сами не могли выдержать. Никто не пришел. Грузовик простоял несколько часов. Наконец снаружи послышались голоса, грузовик дернулся, скользя по обледенелым камням дороги и двинулся дальше. Через щель в двери можно было рассмотреть солнечное утро и лесистые холмы вдоль дороги.
Грузовик шел еще два дня и три ночи — всего четыре со времени моего пробуждения.
Он не задерживался у инспекторских постов, мне кажется, ни разу не проезжал через города или поселки. Путь его был окольным. Он останавливался, чтобы сменить батареи, менялись шоферы. Были и более долгие остановки, причину которых изнутри фургона установить было невозможно. Два дня грузовик двигался при свете, а потом передвигался только ночью.
Однажды через отверстие в большой двери просунули кувшин с водой.
Вместе с мертвецом нас было двадцать шесть, два раза по тринадцать. Гетенианцы часто считают по тринадцать, двадцать шесть и пятьдесят два. Несомненно, из-за двадцатишестидневного лунного цикла, составляющего неизменный месяц и приблизительно соответствующего их половому циклу. Труп был отброшен к самой решетке, которая образовывала заднюю стену нашего ящика.
Остальные сидели или лежали каждый на своем месте, на своей территории, в своем домейне до ночи, когда становилось холодно. Тогда мы постепенно сближались, образуя единую группу, в середине ее было тепло, а по краям холодно.
Доброта. Я и некоторые другие — старик, человек со зловещим кашлем — хуже всех сопротивлялись холоду, и каждую ночь мы оказывались в центре группы, где было теплее.
Мы не дрались за теплые места, мы просто оказывались в них каждую ночь.
Ужасно, что человек не теряет теплоту. Мы были обнажены во тьме и холоде, и нам нечего было дать друг другу, кроме доброты.
Несмотря на скученность и на то, что по ночам мы жались друг к другу, мы в грузовике не сходились, не сближались друг с другом. Некоторые были одурманены наркотиками, другие были явно умственно дефективными, все были оскорблены и испуганы, но может показаться странным, что среди двадцати пяти человек никто не разговаривал, даже не ругался. Доброта и терпимость, но все в молчании, всегда в молчании. Стиснутые в зловонной тьме, мы постоянно сталкивались друг с другом, падали друг на друга, наше дыхание смешивалось. Я так и не узнал, как зовут моих спутников. Мы оставались чужими друг другу.
Однажды, мне кажется, это было на третий день, когда грузовик надолго остановился и я подумал, что нас бросили в холодной пустыне, один из них заговорил со мной. Он рассказал мне длинную историю о фабрике в Южном Оргорейне, где он работал, и как он поссорился с надсмотрщиком. Он говорил мягким, тусклым голосом и держал меня за руку, как бы желая привлечь внимание. Светило солнце, и мы стояли на обочине дороги, и один солнечный луч неожиданно пробился в щель, стало светло.
Я увидел девушку, грязную, хорошенькую, глупую и усталую девушку, глядевшую мне в лицо, робко улыбаясь в поисках утешения. Юный орготец находился в кеммере, и его тянуло ко мне. Я встал и подошел к двери, как бы для того, чтобы глотнуть свежего воздуха. Я долго не возвращался на свое место.
Всю ночь грузовик спускался по пологим террасам. Время от времени он неожиданно останавливался. На каждой остановке вокруг стального ящика воцарялась морозная нерушимая тишина обширной пустыни, тишина гор. Находившийся в кеммере по-прежнему пытался коснуться меня. Я встал и долго стоял, прижавшись лицом к щели, вдыхая чистый воздух, который как бритва резал мне горло и легкие. Руки мои, прижатые к решетке, онемели. Я понял, что скоро они будут обморожены. Дыхание мое образовало ледяной мостик между губами и решеткой. Прежде чем обернуться, я должен был сломать этот мостик пальцами.
Втиснувшись среди остальных, я трясся от холода. Ничего подобного я не испытывал раньше, прыгающие спазмы, похожие на конвульсию лихорадки. Грузовик снова двинулся. Шум и движение давали иллюзию тепла, нарушая полное ледяное молчание, но я все же слишком замерз, чтобы спать этой ночью.
Мне кажется, что большую часть этой ночи мы провели на большой высоте, но точно сказать трудно: дыхание, пульс и энергический уровень слишком относительные показатели и зависят от обстоятельств.
Как я узнал позже, этой ночью мы пересекали Сембенспенс на высоте в девять тысяч футов.
Голод не очень мучил меня. Последняя еда, которую я помнил, — это длинный тяжелый обед в доме Шусгиса. Должно быть, в Кудершадене меня кормили, но мое сознание не сохранило воспоминания об этом.
Еда, казалось, не была частью существования в этом стальном ящике, и я не часто думал о ней. С другой стороны, жажда была одним из постоянных условий этой жизни. Раз в день, во время остановки, открывали дверцу в задней стене, один из нас просовывал пластиковый кувшин, который скоро возвращался полным воды. Не было возможности разделить эту воду на всех.
Кувшин передавали друг другу, и каждый успевал сделать три-четыре глотка, хороших глотка. Никто не распределял и не охранял воду, никто не следил, чтобы оставили воду для кашляющего, хотя тот горел в лихорадке. Я предложил дать ему воду, окружающие кивнули, но ничего не было сделано. Вода делилась более или менее поровну. Никто не пытался получить больше других. Кончалась она через несколько минут. Однажды трое, сидевшие у стены фургона, не получили ничего. Кувшин пришел к ним пустым. На следующий день двое из них потребовали, чтобы они были первыми в очереди. Так и было. Третий неподвижно лежал в углу, и никто не позаботился, чтобы ему досталась его доля.
Почему не позаботился я? Не знаю.
Это был четвертый день в грузовике.
Я чувствовал жажду остальных, как и свою, но не способен был как-то уменьшить страдания и принимал их, как и все остальные, терпеливо.
Я знаю, что люди ведут себя по-разному в одинаковых обстоятельствах. Это были орготы, с детства их учили послушанию, повиновению приказам сверху. Независимость и решительность ослабли в них.
Они не сердились. Ночью они объединялись, и я с ними. Это было убежищем и утешением — чувствовать себя частью единого целого, черпать жизнь у других, отдавая им свою.
Но это целое было молчаливо, пассивно.
Может быть, люди с сильной волей вели бы себя по-иному, больше разговаривали бы и более справедливо делили воду, заботились бы о больных и сохраняли храбрость.
Не знаю. Знаю только, как это было в грузовике.
На пятое утро того дня, как я очнулся, если только мой счет правилен, грузовик остановился. Мы услышали голоса снаружи.