Левис пытался противостоять всем этим разноречивым чувствам, одолевавшим его, и завязывал новые романы. Как правило, это ему не удавалось. Но он находил утешение в том, что кого хотел — брал в заложницы, кого хотел — превращал в жертву.
Не последнее место среди этих женщин принадлежало мадам Маниак.
Левис упрекал ее в том, что она окружает себя борзыми да футлярами от оружия, предлагает вина такие старые, что они уже выдохлись, а блюда настолько пережаренные, что там и есть нечего. В том, что она придает слишком большое значение видимости, что она боится развода из-за всех этих бумаг в префектуре, хотя и прикрывается нежеланием нарушать предрассудки высшего света. Он ставил ей в вину даже ее имя, настолько устаревшее для нашего времени, — это было странно само по себе, а вдобавок мало подходило женщине зрелого возраста, что уж совсем ужасно. Он говорил, что презирает ее салон, который все больше напоминает салон «Комеди Франсез». Он отметил, что ее реакция была мгновенной: мадам Маниак возразила, что, мол, женщины становятся такими, какими их делают мужчины. Он сердился на нее за то, что она неточно цитирует философов-даосистов[6]; за то, что у нее усталый вид (словно у книги из букинистического магазина, пожелтевшей на его витринах); за ее богатство, которым она не собиралась пользоваться в благородных целях; за ее бюст довоенной моды; за нравы ее салона, этой светской клиники; за ее снобизм, который и придавал ей вес, и лишал ее всякого веса; за эту гордую посадку головы, словно она не привыкла к компромиссам; за ее художественный вкус, который выдавал только ее осторожность, а тут нет ничего хитрого; за ее едкие суждения; за то, что ему приходилось неожиданно встречать конкурентов на любовном поприще (хотя довольно часто она посвящала Левиса в свои планы); за телеграммы, которые она посылала сильным мира сего, отвечавшим ей через секретаря; за ее лживые объяснения; за ее привычку звать герцога Вандомского за глаза уменьшительным именем; за ее очарование, лишенное естественности; за ее претензии поразить экзотикой; за неудачные знакомства; за прическу, сделанную у Марселя; за диадему из перьев зимородка, придававшую ей устрашающе-смехотворный вид чучела, с которым гуляют в Арле в Троицын день; за ее ванну на уровне пола; за ее желание объять необъятное, хотя она любила затворничество; за то, что она, не будучи приглашенной, на вопрос: «Вы пойдете на этот прием?» — отвечала: «Я больше не могу, я бастую».
Левис жил один. Ужинал в спальне, ложился в девять часов и, натягивая простыню на голову, чтобы добиться полной тишины, старался размышлять — не особенно удачно, но во всяком случае честно. Добрый он или безжалостный? Он пытался понять, где пределы его возможностей, и, кажется, их нашел.
Он чувствовал, что меняется, что он уже не такой, каким был год назад в это же время. Оправдывая в целом свой характер, он все-таки понял, что не все ему позволено, не все может быть куплено или получено. Он задавал себе вопрос: для чего он живет на земле? Теперь при встрече с каждой целомудренной женщиной, которая, взглянув на него, отводила глаза, сердце его начинало трепетать.
Левис не боялся бедности, может быть, потому и тратил много денег.
Сначала он обустроил дом согласно своим потребностям, потом начал оформлять его согласно своим представлениям об идеале. До него по комнатам были расставлены всякие несуразности, вроде кусков металлолома с пустырей. Он выкинул их вон, направив свой интерес к «прекрасной эпохе», началу века. Ведомый инстинктом, он совершенствовал свой вкус и, подобно художникам модерна, через абстракцию пришел к пониманию основных принципов искусства.
Он понял, что наш век достаточно величествен сам по себе и может обойтись без увлечения античностью. К тем антикварам, к которым раньше мадам Маниак водила его после обеда, он больше не ходил. Он избегал этих торговцев предметами старины, которые плодились, как продавцы сосисок возле ипподромов. На улице Лабоэси они демонстрировали безвкусные поделки XVIII века — сгустки голубого эмалевого неба, такие нелепые рядом с африканскими масками и застывшими конструкциями мастеров-кубистов; на бульваре Распай они выставляли крестьянские сундуки, источенные древесными жуками, специально для этого разводимыми; на площади Вандом дрожали от холода, словно взятые в плен, рахитичные фигурки Девы Марии, выполненные в XV веке. Левис испытывал отвращение, глядя на унылые интерьеры, «редкие вещи», на диваны, при Людовике XVI предназначавшиеся для греховных признаний в полумраке, а теперь освещаемые по ночам в предместье Сент-Оноре мощными автомобильными фарами; на хрупкий саксонский фарфор, подрагивающий от прыгающего курса фунта стерлингов и проезжающих по улице автобусов; ему противны были пухлые руки оценщиков, которые выгоняли несчастную французскую мебель, созданную для тишины, изящных жестов и скромных взглядов, на открытое пространство, где ей не положено было быть и где она часто представала взору перевернутой вверх дном.
6
Даосисты — адепты религиозно-философской школы, основанной в первом тысячелетии до н. э. легендарным древнекитайским мудрецом Лао-цзы. Человек, следуя Дао (буквально — «путь»), достигает единства с природой и совершенства.