XIX
Прошло несколько дней, и я сказал Левкиппе:
— До каких же пор, дорогая, мы с тобой будем ограничиваться одними поцелуями? Поцелуи — это прекрасно, но ведь это же только начало! Давай прибавим к ним что-нибудь более существенное. Мы должны дать друг другу залог верности. Ведь если Афродита введет нас в свои таинства, нам ничто не будет страшно.
Я то и дело нашептывал Левкиппе подобные речи и добился наконец того, что она согласилась принять меня ночью в своей спальне. Мы надеялись на помощь Клио, которая охраняла спальню Левкиппы. Опочивальня состояла из четырех комнат: две из них были справа и две слева; их разделял узкий коридор, в начале которого и располагалась единственная дверь. Все это помещение занимали женщины, две внутренние комнаты, находившиеся друг против друга, поделили между собой Левкиппа и ее мать; из двух других, помещавшихся у самой двери, одну, соседнюю с комнатой Левкиппы, занимала Клио, а другую отвели под кладовую. Укладывая Левкиппу спать, мать всегда запирала изнутри входную дверь, а снаружи ее запирал кто-нибудь другой и бросал ключи внутрь. Мать девушки хранила их у себя до восхода солнца, затем звала того, кто должен был следить за ключами, и передавала их ему с тем, чтобы он отпер дверь. Сатир сумел сделать точно такие же ключи и попробовал отпереть ими дверь, — когда он увидел, что его ключи точно подходят к замку, он уговорил Клио (с согласия Левкиппы) не противодействовать осуществлению нашего замысла. Так и договорились.
XX
Был у них раб по имени Комар, он вечно совал во все свой нос, болтал без умолку, обжирался, и вообще не было недостатка, которым он не обладал. Мне казалось, что он исподтишка наблюдает за нами. Естественно, что больше всего его тревожило, как бы не случилось чего ночью, поэтому он не спал до рассвета, широко растворив двери своей комнаты, — в таких условиях было очень трудно сохранить все втайне от него. Сатир, желая подольститься к нему, часто заигрывал с ним, называл его комаром и подшучивал над этим именем. Комар, догадываясь, что Сатир что-то затеял, отшучивался, однако держался стойко. Как-то он сказал Сатиру:
— Раз ты все время насмехаешься над моим именем, давай, я расскажу тебе басню про комара.
XXI
— Лев часто упрекал Прометея. «Ты, — говорил Лев титану, — создал меня большим и красивым, вооружил мои челюсти зубами, укрепил ноги когтями, ты дал мне силу, большую, чем у всех остальных зверей, — и вот, такой, как я есть, я боюсь петуха!»
Предстал перед ним Прометей и сказал: «Зачем ты понапрасну укоряешь меня? Я сделал для тебя все, что мог, и нет моей вины в том, что у тебя робкая душа».
Лев зарыдал, стал бранить себя за трусость — и наконец решил умереть. В таком состоянии он встретился со Слоном, поздоровался и остановился, чтобы побеседовать с ним. Лев обратил внимание на то, что уши Слона непрестанно шевелились, и спросил его: «Что с тобой? Почему твои уши ни минуты не находятся в покое?»
Слон, показав Льву на пролетавшего в это время мимо его ушей комара, ответил: «Видишь ты эту жужжащую малявку? Если, не дай бог, она залетит мне в ухо, я погиб».
Лев обрадовался и воскликнул: «Зачем же мне умирать, когда я настолько же счастливее слона, насколько петух больше комара?»
— Видишь, — продолжал Комар, — какова сила комаров, если они даже слона могут испугать?
Сатир отлично понял намек, содержащийся в басне Комара, и ответил ему, улыбнувшись:
— Послушай и мой рассказ о комаре и льве, который я узнал от одного философа, и мы сквитаемся.
XXII
— Как-то хвастунишка комар говорит льву: «Небось ты думаешь, что и для меня ты царь, как для всех зверей? Но ты ведь и не красивее, чем я, и не храбрее, и ростом не больше. Прежде всего, в чем состоит твое мужество? Ты царапаешься когтями, пускаешь в ход зубы. Но разве не то же самое делает женщина, когда она дерется? Во-вторых, где твоя красота и рост?
Действительно, у тебя широкая грудь, могучие плечи и масса волос на шее. Но ты не видишь, насколько ты безобразен сзади. Мой же рост так же безграничен, как воздух, который преодолевают мои крылья. Моя красота — это убор лугов. Луговые травы служат мне одеждой, когда я погружаюсь в них, желая отдохнуть от полета. Смешно было бы усомниться в моей воинственности: я весь представляю собой орудие войны. Когда я готовлюсь к бою, то даю сигнал на трубе, причем и труба и стрелы — это мое жало. Так что я одновременно и трубач и лучник. Я и стрела и лук. Запускают меня в воздух мои крылья, и в то же время я сам становлюсь стрелой и наношу рану. Раненый тотчас вскрикивает и начинает искать обидчика. Я же, присутствуя, отсутствую, я и остаюсь, и исчезаю. Я задеваю человека крылом и смеюсь, наблюдая за тем как он пляшет от моих укусов. Но что говорить без толку! Давай сразимся!»