Из соседней комнаты тихо плывут нежные, рыдающие аккорды. Играет Зоя. Сама, такая нежная, бледная, увядающая. Бывшая институтка. Бывшая мечтательница. Теперь уже не грезит, как прежде, под тридцать лет. Молча и покорно уступает дорогу другим, в лице Кати — юной сестры — счастливой молодости. А душа не хочет стариться. И мечта тоже. И надрывно рыдают обе в певучих аккордах Шопена.
— Кажется, звонят?
Письмо от Левушки? Может быть, телеграмма?
— Может быть, он сам? На Бзуре сейчас затишье. Очень возможно, что его и отпустили?
Катя вскакивает первая. Книга летит под стол. Туда же следует и выскользнувшее из рук Фенички чайное блюдце.
Старушка Струйская роняет карты и мертвенно бледнеет её морщинистое лицо. И звуки Шопена сразу смолкают в зале. Уже стремительно пронеслась, как буря, в прихожую Катя.
— Левушка! — призывно и радостно доносится из сеней её взволнованный крик.
И она втаскивает в гостиную кого-то, запушенного снегом, закутанного в башлык и полушубок. Из-под башлыка белеет на лбу повязка, наложенная через всю голову, и правая рука на привязи, в то время как левая подает конверт.
Незнакомые усталые глаза глядят смущенно, точно моля о прощении, а голос, тоже словно извиняющийся, говорит, срываясь на каждом слове:
— Виноват… вы обознались. Это не Левушка, не подпоручик Струйский. Но я от него. Письмо и посылка — немецкая каска для младшей сестрицы… Екатерины Геннадиевны… И другие вещи его…
— А он сам где же? Здоров? Не ранен? — слышится пытливый, мучительно волнующий вопрос.
Офицер молчит.
— Но вы сами ранены, кажется? Вы устали? Сядьте! — и Зоя, первая придя в себя от обманутого ожидания, подвигает гостю кресло.
— Сядьте пожалуйста, — вторит ей дрожащий старческий голос.
У раненого, измученного дорогой Черемицына не хватает духа занести молот для удара над этой седой головой, нет сил открыть обступившим его трем девушкам жуткую истину о гибели Левушки. Как он скажет им это сейчас? Как скажет о том, что его уже нет больше на свете, их дорогого Левушки, что покоится его тело у берега Бзуры, в общей братской могиле. Он сам, несмотря на рану, прежде чем ехать к себе домой, помчался сюда, дав крюк в сторону, чтобы опередить газетные известия. Очевидно он не опоздал, очевидно тут еще ничего не знают. Господи, будь милосерден к ним!
— Письмо от Левушки, говорит он и решительно протягивает конверт.
Дрожащие руки схватывают его.
— Очки… мои очки, Зоюшка! — слышится взволнованный шепот.
О госте, забыли как будто. Почти бегом бегут в столовую, окружают стол и маленькую старушку с белым конвертиком в трепетных пальцах.
— Дайте мне я прочту, мама, — решительно говорит Катя и энергично берет из рук матери письмо.
«Милые мои, родные мои. Любимая моя мамочка, Зоя и Катя. Я был скверным сыном и дурным братом. Я мало до сих пор заботился о вас, — писал своим характерным почерком Левушка, — но это не мешало мне искренне нежно любить вас. Я всегда чувствовал вашу горькую, полную забот жизнь, родная мамуся, только не умел выразить этого вам. Я всегда казался легкомысленным, веселым, чересчур жизнерадостным, а между тем и неурядицы в наших материальных делах и невозможность привести их в порядок всегда волновали меня. Сильно мучили и то, что молодость милой нашей Зои проходит в глуши, без радостей, без цветов жизни, и страх за Катюшу: неужели и ей грозит то же? Я был всегда бессилен помочь этому, и это мучило и терзало меня. Особенно теперь, с начала компании, я много передумал о вас на передовых позициях. Близкая опасность смерти облагораживает, возвышает душу; глубже чувствуешь то, на что прежде не обратил бы особенного внимания. И вот теперь, под неприятельскими пулями и шрапнелью, на шаг от смерти хочется сказать вам еще раз, что люблю вас всех бесконечно, горячо, как самое дорогое в мире после Царя и родины. И еще скажу о том, о чем говорить до сих пор не доводилось. Люблю Феничку и всегда любил. Сначала только по-детски, потом иначе, как милую далекую невесту, как… Но довольно об этом — все равно поздно, а, что надо понять дорогим, близким, поймут с двух слов. Прощайте, родные!.. Всегда, всегда, что бы ни случилось, буду всей душой с вами.
Благословите, родная мама, вашего Левушку, как и он благословил вас всех.
— Что это? — и Катя с остановившимися глазами и совсем белым лицом взглянула на мать. — Мамочка! — протянула она по-детски жалобно и всхлипнула, как ребенок.
Но старуха-мать все еще не понимала, не догадывалась о страшной истине. Было похоже, как будто она удивлялась письму и радовалась волнующей материнской радостью: и тому, что так разоткровенничался Левушка, и тому, что любит Феничку, а так долго скрывал от неё, любит ту, к которой сама она привязалась, как к родной дочке. И не замечает старушка за этой радостью смертельной тревоги в глазах трех девушек, окружающих ее.
Тогда Зоя незаметно выскользнула из столовой. В гостиной, понурясь в кресле, чуть живой от усталости, сидел раненый офицер.
— Что с Левушкой? Где наш Левушка? — бросилась к нему Зоя, чуть двигая побелевшими губами.
Усталые глаза вскинулись на нее. Слабо дрогнули губы, и до ушей девушки долетело одно только слово, зловещее слово:
— Убит.
V
А наутро Феничка с измятым от слез и бессонной ночи лицом ехала вместе с Картошкиным в лужскую церковь заказывать обедню за упокой души Левушки.
Новый мир остался теперь за спиной девушки: то, что пережила, перенесла она в один миг, жгучую радость сознания разделенной любви и горе, тотчас же вслед за этим сокрушившее, перевернувшее все её существо.
Левушка любил ее давно, как невесту любил и умер… и умер. Убили его… убили, её героя, её королевича, её Левушку. И от сознания того, что было возможно и близко навеки исчезнувшее счастье, еще ужаснее казалось горе.
Нынче поутру пришли газеты и принесли роковое известие. В списке убитых находилась фамилия Левушки и она же была повторена в списке награжденных посмертным Георгиевским крестом. Там же было и описание подвига этого героя, отдавшего жизнь за родину.
И после этого жить прежней жизнью, ждать свадьбы с Картошкиным? Принимать его поцелуи после того, как Левушки уже нет, после того как она знает о любви его к ней, его — героя? Нет, тысячу раз нет!
Бледно и значительно было лицо девушки, когда она после долгого молчания обратилась к своему спутнику, правившему лошадью:
— Вы меня простите, Валерьян Петрович, а женой вашей я не буду никогда, — произнесла она тихо, тихо, и как раненый на смерть грозой цветок, поникла головкой.