Но когда перед ним распахнулась дверь в кабинет командующего фронтом, когда он увидел Федора Толбухина в маршальской форме, споро, не по возрасту, идущего ему навстречу, он немного растерялся. Но тут же овладел собой и строевым шагом подошел к Толбухину, взял под козырек, доложил, как полагается:
— Товарищ маршал, по вашему вызову явился. Полковник Строев.
— Здравствуй, Ваня, здравствуй, дорогой… — очень тихо сказал Толбухин и обнял его, прижался щекой к щеке. Они постояли на середине комнаты, пропустив мимо себя за эти несколько секунд целых восемь лет с того памятного времени, когда расстались.
— Давай рассказывай, не томи душу, — Толбухин за руку подвел его к столу, усадил в кресло и сел напротив.
— Стоит ли начинать издалека, Федор Иванович?..
Толбухин и сам уже понял, что Иван ничего такого рассказывать о себе не станет, и добавил, почувствовав некоторую неловкость:
— Ну, говори, как воюешь, друг ты мой сердечный!
Строев оживился — это другое дело! — и начал сжато, почти анкетно рассказывать о своем житье-бытье на фронте. Они все еще украдкой посматривали друг на друга, и когда встречались взглядами, то улыбались, втайне думая друг о друге. Строев хорошо помнил, что Толбухин и до войны не отличался худобой, а теперь совсем уж потучнел, хотя старается, конечно, выглядеть собранным, подтянутым. Лицо пухлое, одутловатое, отчего он кажется этаким русским добряком. Под глазами отечные круги, — то ли от маршальской бессонницы, то ли от болезни, но глаза по-прежнему молодые, ясные, чуточку лукавые. И если бы не полнота и не усталость, Федор Иванович был бы просто молодцом, как в те годы, в академии. Вот что значит добрый свет в глазах: он и нездорового, пожившего на свете человека делает моложе на целый десяток лет. А Толбухин думал: «Нисколько ты не изменился, Ваня Строев, если не считать этой осколочной отметки на виске. Значит, не только тяжесть времени, но и груз беды оказался тебе по силам. Все такой, такой же — прямой, стройный. Разве только эта сквозная глубокая морщина залегла на лбу, да вот еще разве волосы стали вроде бы пореже, — так понятно: ты же всего одну-единственную пятилетку уступаешь мне. А впрочем, я, пожалуй, мог бы и не узнать тебя с первого-то взгляда, в какой-нибудь группе офицеров. Ведь не узнают не только тех, кто сильно постарел, но и тех, кто почти не изменился, потому что с годами так привыкаешь к переменам в самом себе, что моложавость давних твоих друзей кажется тебе и незнакомой, совсем чужой. Но, благо, голос твой, Ваня, дикторский я узнал бы сразу. Мы в академии всегда шутили над тобой, что с этим зычным голосом только бы командовать московскими парадами…».
— А как ты сошелся со своим комдивом? — осторожно спросил Толбухин. — Кто он? Я его не знаю.
— Бывший комбат. Выдвиженец сорок второго года, из самородков, которых находит сама война.
— Это хорошо, если самородок. А характерами-то сошлись? — неумело подмигнул Толбухин.
— Нас же свел отдел кадров фронта.
— Значит, не сошлись.
— К концу войны сойдемся окончательно. Быстрое выдвижение обычно связано с временной потерей равновесия.
— Это так. Это ты заметил точно.
— Выдвиженцы всегда кому-нибудь подражают. Но вместе с полезным часто усваивают ненужное.
— Сколько вы уже вместе?
— Скоро два года.
— Два года ходишь в замах! А между прочим, твое место не в дивизии, даже не в корпусе, — сказал Толбухин и пожалел, что опять заговорил об этом.
Строев ответил шуткой:
— Но маршальский жезл у меня в ранце!
Федор Иванович спохватился, вызвал адъютанта.
— Дай-ка нам, пожалуйста, коньяку немного.