— Зашел у нас с н и м разговор и о тебе, — сказал Строев и стал закуривать.
«Ну и что, что?» — едва не спросила Панна.
— Федор Иванович в шутку благословил своей властью. Он ведь сам немало пережил и хорошо понимает других. Все предлагал мне работу в штабе фронта. Я уклонился. Не хочу я уезжать из дивизии. Не могу, наконец…
Теперь Панна сама готова была расцеловать его. «Да что со мной? — думала она. — Я же не могу обходиться без него, и он — тоже. Все это видят, даже Вера Ивина, которая никого, кроме своего Зарицкого, не замечает. И все-таки что-то останавливает меня каждый раз. И откуда эта тревога? Странно».
— Ты опять не слушаешь меня?
— Разве? — Панна села напротив него, но тут же встала, пошла на кухню. — Я сейчас.
Он проводил ее внимательным взглядом и рассудил по-своему: «Верно, солдафон я, солдафон неисправимый. Нельзя быть таким навязчивым, нельзя. И поделом ставят тебя на место, когда ты забываешься. Ведь как она сказала на Мораве: «Нет больше деликатных мужчин на свете». А он пропустил ее слова мимо ушей. Это Косте Зарицкому еще простительно с его молодецким ф о р с и р о в а н и е м событий. Но причем тут бесшабашный Костя, который тем паче давно остепенился? Да и не таким уж он был на самом деле, каким рисовался. Это молодечество до первого серьезного чувства».
— Будем пить чай, — сказала Панна, вернувшись с кухни.
— Спасибо, не хочу.
— Нет, вы должны выпить чашечку с айвовым вареньем. Ну, право же, выпейте, Иван Григорьевич. — Она вернулась из кухни, как ни в чем не бывало, и принялась угощать его.
— Айву любил Эстерхази, — сказал Строев.
— Кто, кто?
— Граф Миклош Эстерхази, которому принадлежали эти земли. Самый богатый помещик хортистской Венгрии.
— Где он теперь?
— Старик умер, а сын, верно, сбежал в Вену. Замок Эстерхази тут рядом, в Чакваре. Когда весной девятнадцатого года в Венгрии победила Советская власть, к сиятельному вельможе явился комиссар от Бела Куна и предъявил мандат на право инвентаризации всех произведений искусства. Граф обрадовался, что речь идет только об учете картин, а не о конфискации. К чему бы, действительно, мужикам уникальные картины? Но вскоре Миклош Эстерхази понял, что революция начинает с инвентаризации, а кончает полной конфискацией. Крестьяне свободно, по-хозяйски расхаживали по его владениям, и он ничего не мог поделать с ними. Особенно графа бесило то, что крестьянки каждое утро приходили в парк за сиренью. Это совсем уж было непонятно ему: революция — и цветы! Ну, ладно, забрали землю, так они давно зарились на нее. Но чтобы простые поденщицы воспылали любовью к цветам? И картины переписали — тоже теперь ясно для чего: за картины можно купить винтовки, пулеметы, пушки. Не будут же красные сами умиляться его великолепными полотнами. Однако он ошибся, — произведения живописи отдали в музей как национальное достояние народа. Видишь, как Венгерская Коммуна еще четверть века назад преподала эстетический урок графу Эстерхази.
— Откуда вы все знаете? — Панна не раз удивлялась его рассказам о тех местах, через которые пролегал боевой путь дивизии.
— Предания старины глубокой.
— Нет, все-таки?
— Мой хозяин, Ласло Габор, рассказал. В восемнадцатом он сражался против Дутова на Урале, а в девятнадцатом воевал у себя дома, на Тиссе. У меня с Табором это, может быть, вторая встреча. Если он выбивал дутовцев из Оренбурга, то я мог видеть его тогда, в апреле восемнадцатого. Мадьяры были нашими любимцами. И вот время свело нас опять…
Он залпом выпил остывший чай, встал из-за стола.
— Пойду.
«Куда же вы?» — она попыталась остановить его своим добрым взглядом.
— Утром приезжает генерал Шкодунович, надо подготовить кое-какие документы. И вообще, накопилось много дел.
Уже одевшись, он неловко потоптался у порога, — ему очень не хотелось уходить отсюда, — и энергично подал руку.
— Вечно вы спешите, Иван Григорьевич, — только и сказала Панна, не смея больше ничего сказать.
Он задержал в своей руке ее жестковатую от частого мытья ладонь хирурга, намереваясь что-то добавить на прощание или ожидая от нее еще каких-то слов. Она промолчала. Тогда он резко повернулся и вышел. Панна как стояла, так и осталась стоять, пока не хлопнула дверь в передней и не стихли его твердые шаги по скрипучим половицам на веранде. Потом она подбежала с опозданием к окну, но тихая ночь уже сгустилась до черноты февральских проталин на дороге. «Да что со мной? — раздраженно спросила она себя. — Вот характерец-то». И сама стала собираться в медсанбат: все равно не уснет сегодня до первых петухов. Не принимать же таблетки от бессонницы. Этого еще не хватало! На войне все давным-давно позабыли о снотворных средствах, даже те, кто без них не обходился раньше.