Выбрать главу

5

На углу Садовой и Новосадовой сидели на корточках четверо шпанюков, и было понятно, что они играли в абдрашик. Они то нагибались в кружок, то распрямлялись и что-то недобро обсуждали. Завидев меня с портфелем, бредущего из школы, они почему-то покровительственно рассмеялись: ну что, жиденок, иди к нам, может, сыграешь, или ты только в жоску жаришь, смотри, так скоро хуило отвалится. Жоска в те времена была самой популярной уличной и школьной игрой. Кусочек шкурки козла или овцы утяжелялся двумя-тремя граммами свинца, соединяясь друг с другом тонкой проволочкой. Смысл был в том, что при полете вверх при любой форме вращения, достигая апогея, это сооруженьице начинало падать, стабилизируясь в перпендикулярное падение в отношении горизонта. У самой земли его подбивала нога играющего. Это были либо щечка, либо подъем, но жоску подбивали до тех пор, пока она не падала на землю или пол. Тот, кто упускал жоску, начинал водить или, как говорили тогда, маять то есть он набрасывал жоску на ногу одному из играющих, и если после удара он успевал поймать ее, то он освобождался от наказания и игра начиналась снова. В принципе это была безобидная игра, но если игра шла между шпаной, которая очень сильно играла в жоску, и непрофессионалами, то это приобретало формы вымогательства, издевательства и так далее, потому что тот, кто маял, мог загонять проигравшего в смерть и потребовать выкуп и все что угодно. А вообще начиналось это просто — несколько, от двух до неопределенного количества, играющих начинали набивать жоску правой или левой ногой, щечкой; были игроки, которые набивали до пятисот раз. Проигрывал тот, кто набивал меньше. Каждый удар сопровождался переступом ног, и выглядело это очень ритмично. Учителя, знавшие возможность насилия, в определенный момент игры запрещали ее и разгоняли хулиганов. Кстати, те, кто играл в жоску, считались априори хулиганами. Но все-таки игра в жоску не была чистой игрой на деньги. В ней было больше спорта. Абдрашик была чистой игрой на деньги. И в табели о рангах конечно же была выше жоски, ибо ни на что другое в абдрашик никогда не играли, и поэтому еще больше запрещалась в те времена. По-простому это была игра в кости, потому что играли высушенными фалангами бараньего хвоста. От того, как они упадут после перемешивания их в сведенных ладонях, зависело, сколько очков набирал каждый. «Ну что, бросишь? Давай на школьный рубль». Я поставил. И выиграл. И еще раз выиграл. Шпана деловито подбадривала меня, и вскоре я проиграл все. «Теперь давай на штаны, коль денег нема, жиденок, вот так, теперь рубашку снимай и портфель. Ботиночки сними». А я все бросал и бросал кости и проигрывал. «Ну все, хватит, пусть идет к мамане и принесет нам жратвы. Скажи, что вернем все». И я пошел домой в трусах, обливаясь жуткими слезами вместе с пылью и пухом тополей. Отец был дома. Он все понял. Метнулся наверх шкафа и медленно пошел на угол к шпане. Они знали его и боялись. Увидев, что отец сжимал в кармане пистолет, они разбежались, оставив на земле мою одежду. Отец никогда не ругал меня. Он просто засунул ворота на засов и сказал матери: проводи его в школу и встреть несколько дней после уроков, потом расскажешь, а сейчас за уроки и кончай реветь… За окном пробибикал его трофейный «опель», и отец уехал на работу. У нас во дворе всегда жили всякие домашние — коты, кошки, в глубине сада хрюкал поросенок. Был у нас и Жулик, беспородный пес черного цвета. Он любил всех, но особенно отца. Когда наступал вечер и отец должен бы приехать с работы, все смотрели на Жулика, он тихо дремал в пыли жаркого лета, и все понимали — отец еще не едет. Но вдруг он срывался с места и убегал со двора. Минут через пятнадцать мы слышали утробное урчание «опеля» и видели, что во двор сначала вбегал Жулик, а затем въезжала машина отца. Как он чувствовал, что отец выходил из своего кабинета и собирался домой, никто не знал, но Жулик бежал рядом с машиной и сопровождал отца от самой работы до дома — это, значит, примерно километров за пять.

6

В девятом классе преподавательницей литературы к нам пришла Нинель Пална. Села сразу на первую пустующую парту, поставив ноги прямо на скамейку, и как-то так уютно их скрутила, что мы все замолкли, затихли, задышали, с дрожью во всех членах и страхом перед эротическим излучением всего ее облика. И первые ее слова были: забудьте про учебники, про то, что в них пишут о поэтах, писателях. Будете читать книги, а не то, что пишут о них литературоеды. Сочинение писать только своими словами, отметку буду ставить за самостоятельность мышления. Встала и пошла по классу на своих высоких каблуках и длинных в меру ногах и с красивой головкой меж двух выгнутых чуть вперед ключиц, при шевелящихся загадочных острых округлостях под тонким синим свитерком. В завершение я обернулся и увидел ее со спины… Все три года в школе прошли под ее влиянием, и не только для меня. Она была неприступна для мелочных вопросов, но если сама хотела показать расположение к любому ученику, то подходила к нему и как-то легонько касалась затылка или шеи, и он был готов… Кстати, ее любили даже девчонки, она как-то ладила с ними, особенно по части разговоров о мальчиках. Потом мы кое-что стали узнавать о ней: ну, например, то, что она после института пришла в нашу школу лет десять — двенадцать назад, и в нее влюбился ученик, и она в него, и они поженились, и живут до сих пор… Это еще больше возбудило нас, и, уходя из школы, мы только и говорили о ней, обсуждали ее подробности, а Сява и Умочка, сидевшие на задних угловых партах, прикрываясь папками с учебниками и обкладываясь шарфиком или курткой, дрочили на нее, кончая прямо на пыльный пол полдневной школы. И вообще, когда в их сторону ни посмотришь, они сидели с красными напряженными лицами, их глаза плыли куда-то под потолок. Нинель Пална не замечала этого. Уроки были настолько интересными, что ученики из других классов просились послушать ее размышления. Если даже Нинель Пална и замечала какое-то шевеление на последних партах, то не подавала виду и резко уходила из класса после звонка. Меня она ласково называла Ткачушечкой. Именно от нее мы, и я в частности, впервые тогда услышал и раннего Маяковского, и позднего Есенина. Она нам читала и загадочно улыбалась, как я теперь понимаю, совсем тогда запрещенного Мандельштама, Гумилева. Учителя ее терпели за счет ее дружелюбности ко всем — самостоятельность, которая в шестидесятые пугала: а вдруг за ней что-то или кто-то стоит. Именно тогда во мне и произошло то сцепление аромата настоящей взрослой женщины и вкуса настоящей литературы. Но я тогда этого не понимал. Мне было шестнадцать, и я, конечно же подходя к ней, замирал и дышал часто-часто, как дворовый щенок. Она это чувствовала, но… Как-то мы шли домой с Умочкой, и он вдруг зашептал: «Ты знаешь, Нинель Пална позвала меня завтра на дополнительные занятия к себе домой»… Я чуть не взбесился. «Ну и что?» — через два дня я начал его пытать. «Да ничего, ничего не было», — нервничал Умочка, но не кололся. Однако изменился с тех пор ужасно. Стал молчаливым, вздрагивающим, каким-то наглым с остальными. Что-то с ним произошло, а докопаться до истины было невозможно. Нинель Пална вообще была обычной, и я не мог ее поймать ни на чем, хотя я и не хотел этого, мне и так было достаточно этого первого сильного сексуального притяжения. Я спал и видел ее во сне, раздевал, создавал всякие острые ситуации, иногда кончал во сне, в общем, все эти муки нетронутого шестнадцатилетки я испытывал со сладостью и боялся, чтобы они внезапно не кончились. Но вот где-то месяца за два до окончания школы, это было в мае, как помню, наш класс послали на целых два дня в подшефный колхоз — надо было подвязывать виноградники — и сказали, что поедет с нами Нинель Пална. Мы были довольны: отвязаться от школы, — и тем более я, который все так же придумывал ситуации с моим возлюбленным объектом. Целый день мы возились с виноградной лозой, и вот настал вечер.