Конечно же, такое деяние не могло пройти не замеченным, и Аттон прекрасно знал, что с этого момента, о нем узнают все, от имперской разведки Россенброка до самого последнего пьяницы где-нибудь в Ганфе, потому не задержавшись в Норке и дня, он отправился на дальний север, к Пределу Холода, в надежде, что люди вскоре о нем позабудут. В Падрук он вернулся только через четыре луны, и очень удивился, потому что первый человек, с которым ему пришлось заговорить, оказался посланником самого герцога Данлонского. Патрик Девятый очень просил наемника Аттона Сорлея посетить столицу герцогства, где в его честь собираются провести праздник, и наградить этого самого Сорлея по прозвищу "Птица-Лезвие" какой-то особой медалью, в знак заслуг перед всей Лаорой. Аттон вежливо отказался, но Данлон все-таки посетил, и даже встретился с герцогом, правда в обстановке более конфиденциальной, чем предполагалось, точнее – в грязной комнате на втором этаже таверны, куда сам герцог прибыл инкогнито. Впрочем, Аттон от сотрудничества вежливо отказался, но награду принял, и вечером того же дня покинул столицу виноделов с намерением никогда туда более не возвращаться.
Теперь, спустя семь лет, облаченный в грязную одежду нищего он брел по городу, где каждый житель считал его настоящим героем, а на каждом углу, заплатив всего лишь монетку, можно было услышать в исполнении уличного певца живописную балладу о его подвигах. Так, осторожно перебираясь от переулка до переулка он и доковылял до улицы Созвездий, и сразу же наткнулся на нужную ему вывеску.
Он поспешно перешел улицу и внимательно оглядел пространство перед постоялым двором. У коновязи, периодически окуная морды в поилку, пофыркивали несколько оседланных боевых оленей и красивая пегая кобыла с ухоженной гривой. Никаких соглядаев, никаких арбалетчиков на крышах он не заметил, немного успокоился и решил пройти дальше по улице. Пригибаясь как можно ниже, он двинулся шаркающей походкой вдоль забора постоялого двора вверх по улице, туда где вдоль дороги лоснились темными боками огромные бочки со свежевыжатым маслом. Здесь кипела работа – глухо ухали тяжелые прессы, повсюду сновали чумазые работники с ковшами и бадьями. Воздух звенел от веселой брани и восхитительно пах свежим маслом. Аттон походя зачерпнул из большой кюветы горсть жмыха, набил рот и остановился поглядеть, как грузиться караван. На небольшой площади перед маслобойнями стояло с десяток крепких телег, запряженных серо-белыми горбатыми волами. У телег суетились темнолицые бантуйские караванщики, все как один одетые в черные кожаные безрукавки и широкие штаны из парусины. Приземистые широкоплечие данлонцы выкатывали один за одним пузатые бочонки, узколицый бантуйский купец, поблескивая изумрудными серьгами, с невозмутимо оглядывал каждый бочонок, делал пометку в свитке и указывал, на какую из телег грузить товар.
Аттон еще немного понаблюдал за погрузкой, не забывая посматривать в сторону постоялого двора, и двинулся дальше. На него никто не обращал внимания, да и сейчас он мало чем отличался от многих снующих вокруг рабочих. Пройдя вдоль масляных рядов он вернулся обратно, еще раз оглядел издалека вход на постоялый двор и все также загребая землю ногами, заковылял к воротам. Издалека донесся звон городского колокола.
Из ворот ему навстречу, покачиваясь на нетвердых ногах, вышли четверо бантуйских караванщиков. Они весело смеялись и переговаривались друг с другом на странном языке, с множеством глухих согласных. Когда они поравнялись с ним, Аттон вдруг почувствовал что-то неладное. Смех бантуйцев звучал как-то неестественно, да и лица их выглядели совсем не так, как обычно выглядят лица людей, перебравших крепкого местного вина. И он не почувствовал даже легкого перегара. Бантуйцы, все также весело улыбаясь миновали его. Аттон остановился и стал медленно поворачиваться.
Дальше все происходило как в тягучем кошмарном сне, когда враги, окружающие тебя стремительны и легки, а ты не можешь даже пошевелиться.
Аттон ощутил внезапную тяжесть во всем теле, глаза его словно сдавили чьи-то твердые холодные пальцы. Он повернулся и сквозь пульсирующее мерцание увидел, что бантуйцы уже не смеются. Они стояли полукругом с мрачными сосредоточенными лицами и смотрели на него. У того, что стоял ближе всех, в руках была короткая деревянная трубка, похожая ну дудку бродячего музыканта.
Аттон протянул непослушную руку и нащупал в области затылка тонкую оперенную стрелу.
"Ловушка…"
Его ноги постепенно наливались свинцом, сознание медленно ускользало, но Аттон, собрав всю волю в кулак, вырвал стрелу, и резко двинув плечом, освободил крепления ножа. Бантуйцы попятились. Где-то за ними в его сторону, сжимая в руках веревки и сети, уже бежали другие. Аттон заметил, как еще один бантуец поднимает такую же трубку, и сделал шаг вперед. Ноги все еще слушались его, и тогда он прыгнул с места на опешившего бантуйца, и всадив ему в горло нож по самую рукоять, почувствовал, как легкость движений возвращается к нему. Он развернулся на месте и обрушил свой локоть на переносицу стоящему слева, вырвал у него из-за пояса широкий длинный кинжал и тут ощутил еще сразу болезненных уколов, и понимая, что проиграл, метнул кинжал в первого бегущего и упал на колени. Подбежавший сзади бантуец с силой обрушил ему на голову деревянную колотушку. Аттон врезался лицом в камни мостовой, из разбитого носа хлынула горячая кровь. Последнее, что он успел увидеть – был обшитый металлической лентой сапог, врезающийся ему в лицо.
Глава 30
Архиепископ Гумбольдт поправил под могучим подбородком застежку церемониальной мантии, пригладил остатки волос за ушами и вошел в приемный зал. Император сидел не на троне, как ожидал священник, а расположился на уютном диванчике у стены. Перед диваном стоял низкий столик, заставленный бутылками, принадлежностями для письма и заваленный целым ворохом свитков. Конрад, поджав губы, просматривал свитки и делал длинным пером какие-то пометки на полях. Его тонкое породистое лицо было напряжено, длинные волосы цвета соломы были собраны сзади в хвост. Гумбольдт покрутил круглой головой, и убедился, что в огромном зале император был совершенно один. Он неторопливо приблизился к столу. Император заметил священника, отложил перо, встал и учтиво преклонил колено.
Гумбольдт поспешно взмахнул руками и пробормотал:
– Встаньте, сын мой… Это совершенно незачем. Сан не позволяем мне принимать такие знаки внимания от самого Императора…
Конрад выпрямился, и с легкой улыбкой глядя в маленькие злые глаза архиепископа, ответил:
– Ну что вы, Ваше Святейшество… Судя по тому, что сообщают мои верные подданные, – он махнул рукой на свитки, – вы и есть отныне глава Святой Церкви!
Гумбольдт изобразил на лице непонимание и развел руками.
– Я вас не понимаю, Ваше Величество…
Император указал на кресло и сам опустился на диван. Гумбольдт присел и внимательно уставился на императора. Конрад отодвинул в сторону свитки, выставил два пустых серебряных кубка и указал на бутылки:
– Вина, Ваше Святейшество? Погреба Вивлена, конечно же, не такие богатые, как в Новергане, но возможно и я могу вас удивить…
Гумбольдт отрицательно покачал головой и почтительно проговорил:
– С вашего позволения, воздержусь, Ваше Величество… Вы могли бы удивить меня, если бы посвятили в ситуацию, сложившуюся на землях Лаоры. В заботах о пастве и размышлениях о природе Божественной Сущности, я несколько утратил четкую связь с миром мирским и суетным. К тому же, я был в дороге…
– Конечно, Ваше Святейшество… Мне донесли, что на вашу миссию напали, и даже, возможно, вас хотели убить?
Гумбольдт небрежно отмахнулся.
– Суета, Ваше Величество, и не стоит особого внимания… Порожденная Хаосом злость толкнула моих нерадивых братьев на преступление, но господь наш Иллар заботиться о слугах своих, и эти несчастные понесли тяжелое покарание…