— Может, снимешь все же шинель и шапку? Он скинул шинель и шапку.
Скинув их, он как бы сделался собой — научился двигаться, говорить. Придвинул стул, сел рядом.
— Ты давно из Москвы! — спросил он вежливо и мертво.
— Да, — сказала она полушепотом.
— Как отец? Как Сашка?
— Сева, может, ты поймешь наконец, что я… А вдруг ничего не проходит так? Просто так… Что тогда? А вдруг у тебя окажется память… Мне ничего не надо… Я только хочу понять… Я уйду, уеду… Я не прощу тебя. Я тебя не простила… Что с тобой? Как ты мог?.. Если… если… Так зачем ты со мной разговаривал по телефону и маму свою послал?
— Маму?! Я ее не присылал! Это, должно быть, она сама… Я… я тебя… Одним словом, сейчас не об этом, Кира… Я хочу быть хозяином своей жизни, своей души… Одним словом, как это ни горько, приходится выбирать!.. Тебе нужна не любовь, а любвище… Откуда ты знаешь, что я на нее способен?.. Мне нужен свет свой собственный… а не отраженный… Не знаю, как объяснить тебе это, Кира…
— Я поняла, Сева. Но я… Я обманывала себя. Я… все думала, что у тебя всегда это было от удивления, от застенчивости… Только уж лучше бы ты солгал!.. Я… я хотела быть рядом. Приехала… И… на завод… На завод!..
— Полно! — ответил он. — Ни на каком заводе ты не работаешь… Не такой ты человек, Кира…
— Много есть у меня грехов. Но лучше — я не умела. Сильней не могла. Товарищ майор! Костырик свободен. Я — ухожу. Я… я вас… обоих… Он сказал — главное. Я — поняла. И… и… я пришла не даром.
— Одну минуту. Костырик тебя проводит.
— Нет.
— Здесь я командир части. Я. А не ты. Ночь. Поле. Куда ты пойдешь одна!
— Кира может заночевать у нас, — живо вмешалась жена майора.
— Молчать! — спокойно и властно сказал майор. — Костырик, проводишь Зиновьеву до ее парадной. Выполнять. Приказ. Вернешься с последним, нет, с первым автобусом. Отпускаю на сутки. Я сказал. Все. И запомни, Анфиса Петровна: ты хозяйка надо мной, над своим майором, но не над моими солдатами… Бабье! Да полно вам целоваться-то… Ошалели, ей-богу. Живей, веселей! Подавайте-ка даме пальто, Костырик… А то действительно получается… Не солдаты, а… а какая-то Ниагара!
…Все тот же снег. Все так же поскрипывает он под Кириными ногами…
Снег. Белый снег. Белый, белый…
Неправда!.. Ушло из снежного сердца его доброе, таинственное свечение. Погасло. Осталось большое поле. Обыкновенное. Все в снегу.
«Если я не люблю себя, как же мне любить эту землю и этот снег!!»
И вот остались на свете — земля, снега и большое поле — без сердца.
По этому полю без сердца шагают, шагают, шагают две пары ног.
Дальний свет электричества. Остановка автобуса. Они стоят и смотрят вперед, на дорогу.
— А ты здорово похудела, Кира…
«Море — оно вокруг острова, — старается себе рассказать Кира. — А что за остров?.. А зачем я вдруг оказалась на этом острове?»
— Кира! Автобус. Живо!..
Автобус их довез куда надо. И ушел. Укатил в автобусный парк.
Две пары ног зашагали по уснувшему городу. Город, с его вечной каменной памятью, запомнит эти шаги. Ведь он сумел сберечь звук шагов всех супружеских пар, всех вдовых, влюбленных, брошенных, отчаявшихся, одиноких…
В парке, возле гостиницы дует резкий, холодный ветер — парк оканчивается небольшим пляжем. Меж старых дубов гуляет дыхание моря и дыхание множества притаившихся жизней — белки, зайца, крота… Спят. Экономят живое топливо, бьются сотни крошечных, теплых сердец, величиной с ноготь… Перебиться бы до весны! Холод-холод. Жить-жить.
Улица за парковыми воротами слабо освещена. Напротив старинной ограды парка стоит очень старый дом. Это Жаннин дом. Во время Отечественной войны бои развернулись за пределами города, и центральная его часть уцелела. Четыре темных окна спокойно глядят на спящую улицу, острую крышу венчает старинный флюгер — местный тролль: Пеки-Бук. Из хорошо сохранившегося фронтона подмигивает глаз чердака, похожий на иллюминатор.
— Кира!.. Экая старина, право… Шестнадцатый, да нет, пожалуй, пятнадцатый век.
Пожав плечами, она достает ключ, отпирает входную дверь.
…Окна дома — на высоте бельэтажа. Когда входные двери распахиваются, становится видно, что к Жанни-ной квартире ведут ступеньки. «Скрип-скрип», — сказали Кире ступеньки.
И вдруг послышались рядом другие скрипы… Ступеньки запели под шагами мужских сапог. Мир лестниц — переполнился разговором: «Это — я!.. Твои ноги, Кира, весело бегали по земле. Удирали из дома, опаздывали, крались на цыпочках по коридорам отцовской квартиры… И вот — они выросли (даже стали великоваты!). И шагнули навстречу моим шагам… Час пришел… Твои ноги принялись спотыкаться… (Так шагает плачущий.) В мир детских шагов вступили шаги другие: мои шаги».
Ступеньки ликуют, нажаривают, стараются… Долго будет хранить их деревянная, скрипучая память дуэт двух пар молодых, подымавшихся по старой лестнице ног.
…В кухне темно.
Кира сказала: «Жанна!»
Никто не откликнулся.
Толкнула дверь в свою комнату и услыхала тихое потрескиванье поленьев. Дверка печи была широко растворена, и пламя до того яркое, что комната будто тонула в жарком сияньи.
Переступив порог. Сева сейчас же остановился у очага… С великой серьезностью, словно что-то прикидывая, провел удивленный зодчий ладонью по изразцам.
— Экая старина!.. Красивейшая работа — чудо-юдо! Керамика!.. Гляди-ка! История острова! Вот — ограда из камня!.. Никаких тебе частоколов… Не камни, а — валуны… Ясное дело, камни им были сподручней, чем лес… Погляди, погляди, Кира!.. Мельницы… Парусный бриг… Времена парусных бригов!.. Портрет…
«Это я, Лайна, — тихо сказала Лайна. И дрогнула щербина на подбородке. — Я хозяйка этого очага. И остров!.. Хозяйка каждого старого и нового дома. А ты… Ты всего лишь будущий строитель этих домов, ты — всего лишь зодчий… Я — молодость. Я — человеческое воображение. Я — искусство… Одним словом, я — фея! Хозяйка огня и холода. Но забудь сейчас обо мне, солдат. И забудь обо всем, что сделано руками человека… Она — за твоими плечами… Сидит и дышит… Оглянись. Скорей!.. Все на свете будет твоим… Но она…»
Освещенная розовым пламенем, Лайна как будто глядела в проем окна: развевались волосы, блестела крошечная корона: пять зубчиков.
Присев на корточки, зодчий удивленно разглядывал старую печь…
— Что ты бормочешь, Кира?
. . .
Дверь скрипнула, в комнату вошла Жанна.
— О-о-о…
— Познакомься, пожалуйста, Сева, это моя хозяйка и близкий друг.
— Зольдат! — приложив к груди худую ладонь, в восторге сказала Жанна.
Исчезла. Через минуту вернулась с подносом, кружками и кувшином.
— Пейте, мсье зольдат… Санамюндское. Очень хорошее. Очень пьяны. Бравы, бравы, мсье зольдат!
— Садитесь, Жанна.
— О-о-о, ньет!.. Мне стирать. Мне гладить… Ньет, ньет!..
…Ушла. Из кухни послышалось ее ликующее — «Тра-ля-ля!..»
— Кири! — сказала Жанна в дверную щелку. — Я забыл! У нас сегодня две радость! Пришел постальен. Говорит: «Ваша девочка бегал, бегал… Он, бедны, совсем перестал ждать…»
— Жанна!.. Письмо?!
— Да. Письмо.
— Скорей!..
— Тра-ля-ля, тра-ля-ля, — кружась ответила Жанна. — Амур! Письмо. Зольдат. Тра-ля-ля…
«Дорогая Кира!
Через неделю после того, как ты уехала из Москвы, отец вызвал к Саше самого главного профессора по детским болезням. Ты помнишь, у него еще при тебе была температура. Потом он сделался вялый, мало смеялся. Сперва мы думали, это из-за тебя. Я, конечно, ему уделял большое внимание. Девочки тоже уделяли ему внимание. Я ему рисовал и сделал калейдоскоп. Он плохо ел, и доктор из консультации запретил водить его в детский сад. И вот в это время отец решил, чтобы вызвать профессора. Мы оба пошли вызывать: я стоял в очереди, а папа скандалил е директором поликлиники. Профессор Дулицкий окончил прием. Нам сказали, что это он. Мы к нему подошли. Он, видно, сильно устал, было видно, что он устал и что очень старый. Мы просили, а он отказывался. Сказал: «Обязательно. В другой раз». И вдруг тут же на улице отец возьми и заплачь. Я даже представить себе не мог, что такое бывает. Он плакал. Профессор опустил голову, вздохнул, растерялся и чуть что сам не заплакал. Он сказал: «Да». Отец: «Кешка! Давай живей за такси. Одна нога — тут, другая — там».