И теперь ей виделось одно лишь средство к спасению, одно-единственное: пусть откроется дверь и войдет Реджинальд; пусть он объяснит Гастону, кто он такой; пусть узнает от него настоящее имя, настоящий адрес, настоящее положение Нелли и самого Гастона; пусть услышит, что Гастон у нее не первый; пусть все мельчайшие подробности жизни Нелли станут ему известны так же хорошо, как Гастону: и ее мать со своей парой похоронных слез, и постылые воспоминания о лете в Марли, проведенном с Люком, о зиме в Ницце, проведенной с Эрве; и пусть Реджинальд улыбнется, и все поймет, и примет эстафету от Гастона, и велит Гастону уйти, а сам останется, и велит Гастону ужинать одному, а сам поужинает с ней, и велит Гастону спать у себя дома, а сам будет спать с Нелли. Господи Боже мой, даруй мне такой прекрасный день, когда Реджинальд произнесет эти слова — ужинать, спать, — и сделает их обыденными словами своей жизни, своей жизни с Нелли!
Но никакой Реджинальд не появлялся… Поздно. А что же делает тот, другой, затаившийся в гостиной?
Неужели и он открыл какой-нибудь кран… с водой? Или, может, газовый?
Но нет, Гастон открыл всего-навсего сборник стихов. У каждого свой кран… Нелли рывком прикрутила воду; так женщина, решившая больше не плакать, сердито вытирает глаза. Потом, передумав, чуть отвернула кран назад: несколько холодных капель, чтобы освежить горящие веки. Раз Гастон существует, а Реджинальд не существует, делать нечего, надо жить дальше!
В пять минут она избавилась от облика женщины Реджинальда — от простенькой шляпки, строгого костюма. Самое ослепительное платье, самые шикарные туфли, самые кричащие драгоценности — все пошло в ход. Нелли одевалась быстрыми, точными, злыми движениями звезды, опаздывающей на сцену к своему номеру. Волноваться незачем, успех ей обеспечен: ведь это номер с Гастоном.
И номер был исполнен — сначала «У Максима», где Нелли повстречала целую кучу приятелей Гастона. Она старательно ела все то, что не любила. Нужно ведь кормить это ненавистное тело. И она поглощала блюда, от которых до нынешнего дня брезгливо отказывалась, — улиток, телятину «Орлофф». Жаль, что не подали котлеты «Ресташефф», — она их терпеть не могла. Она болтала с соседями по столу, заговаривала с другими посетителями, знакомыми и незнакомыми. Гастон никак не мог уразуметь, с чего она так разошлась, откуда эта ненатуральная развязность. А Нелли очищалась от непорочности, обретенной рядом с Реджинальдом, от склонности к уединению и простоте, от чистых, не сальных слов. Гастон даже не подозревал — как, впрочем, и сама Нелли, — что она сейчас мстит Реджинальду. Ее гнев, обращенный на Гастона, в действительности был негодованием против Реджинальда. Почему он так упорно не показывается, почему не обнаруживает своего существования? Ох, как хочется пойти да вытащить его из тихого почтенного дома, оторвать от трудов праведных, излечить от этой причудливой смеси наивной мечтательности и дьявольской прозорливости, от всего, чем Нелли так и не сумела завладеть целиком. Она кричала на весь ресторан, она швырялась тарелками, наградила кого-то оплеухой; подобные бесчинства вызвали бы из небытия любого другого. Измени она Гастону с любым другим, этот другой давно бы уж сидел здесь, рядом.
А Реджинальда рядом не было. Ни в ресторане, ни на Монмартре. Ни во «Флоренции». И когда Нелли, все еще не остыв от возбуждения, уселась в такси, рядом с ней оказался один только Гастон, и болван-грум, чуть не защемивший ей палец дверцей, оказался совсем не Реджинальдом, и шофер в широченном пальто, с каменным лицом, упорно смотревший вперед, — думаете, это был Реджинальд? — как бы не так, его звали вовсе Натаном, судя по целлулоидной табличке на ветровом стекле, вернее, Робером Натаном, и когда они прибыли на улицу Нелли, вы, небось, думаете, что этот самый Робер Натан вышел из машины, открыл перед нею дверцу и тут же обернулся Реджинальдом? Конечно, для глупых женщин, для нечистых женщин, для разных молоденьких идиоток субъекты по имени Дюран, Пьедево или Ратисбон тотчас превратились бы в мужчин по имени Гамлет, по имени Керубино, по имени Реджинальд. Но этот истукан даже не шелохнулся.