И вот она увидела Фонтранжа. Она знала историю его сына, историю его лошади Себы, историю Эглантины. Все, что она видела в театре, читала в книгах, внушало ей неприязнь, казалось фальшивым, как фальшива оперная ария. До чего жалки эти Вертеры, эти Манон! Невозможность отменить обязательства, взятые за вас жизнью без вашего согласия, невозможность отрицать прошлое приводили Нелли к сомнению в своей правоте. Кто мог оправдать ее в собственных глазах? Мать? Но мать упрекала ее в исчезновении Гастона так, словно Нелли держит его где-то под замком. «Быдло», тот скромный люд, который, казалось ей, любит и понимает ее? Вовсе нет. Теперь-то «быдло» как раз и предало Нелли. Подметальщики и садовники замечали ее на две-три секунды позже обычного, и ей доставались то лишняя горсть зловонной пыли, то холодные брызги из шланга. Дорожные рабочие вместо восхищенных слов бросали ей вслед лестные, но снисходительно-грубоватые похвалы. Однажды, внезапно проникнувшись доверием к тому, что не отдавало богатством, развратом, эгоизмом, и возненавидев такси и роскошные частные лимузины, Нелли села в автобус: пассажиры упорно бойкотировали ее, глядя не просто как на чужую, но как на нежелательную спутницу; все они — и кондукторша, и булочница, и сгорбленный старичок — не сговариваясь, заключили союз против нее.
Потом наступил день, когда ей пришлось буквально пройти сквозь строй «быдла»: она ехала на такси в Мант, посмотреть Шестидневную велосипедную гонку. Эта поездка стала сплошным кошмаром. Все они, как будто нарочно, вышли и встали у нее на дороге. Она узнавала парней с красными кашне на шее, в бордовых или полосатых желто-бело-зеленых майках, и их подружек, с которыми раньше частенько болтала, и рабочих, которых встречала на муниципальных выборах, и их жен, и золотушных детишек, которых гладила по головке, желая снискать похвалы и уподобиться королевам, что исцеляли больных наложением рук. И все они, замершие было на обочине чуть ли не по стойке смирно, вдруг двинулись к ней, так что ей почудилось, будто она принимает парад не менее миллиона парижан, коих считала своими сторонниками, тогда как они оказались врагами, — точь в точь восставшие солдаты перед генералом, который, свято уповая на благородные чувства своих доблестных войск, решил обойти их строй, а угодил в заварушку. Неужели их так возмутила ее крошечная шляпка в стиле Второй Империи, что они начали швыряться скомканными газетами прямо ей в лицо, вынудив поскорее поднять стекло, о которое еще с километр ударялись шуршащие комки?! Нет, просто они увидели ее в одиночестве, увидели ее печальной, почуяли, что она нуждается в надежной поддержке — поддержке таких, как они. Оказавшись на десять минут беззащитной мишенью людской подлости, насмешек и злорадства, она, без сомнения, расплакалась бы, если бы не старый шофер, который в невозмутимом молчании вел машину, не обращая ни малейшего внимания на летящие ему в лицо газеты. «Веселятся ребята!» — только и сказал он, подъезжая к Манту. Как он мог принять за веселье этот разгул злобного хулиганья, разъяренных ведьм?! Впрочем, и дома началось то же самое: поставщики, торговцы и прочие обитатели квартала дружно пошли на нее в атаку. Малышка Люлю кипела от ярости, возвращаясь из бакалейной лавки или бистро, где сражалась за Мадам, которую маляры обзывали вовсе не мадам, а просто мадемуазель. А ведь всем известно, что это означает.
— Мадам — точно Мадам! — кричала Люлю, готовая кошкой прыгнуть на обидчиков.
Маляры ухмылялись и подмигивали штукатурам.
— А много ли господ ходит к твоей Мадам?
Глупышка Люлю попадалась на их удочку.
— Конечно, много. И они будут покрасивше вашего. Вы только и знаете, что ляпать всюду краску да штукатурку.
— Ну, а они, небось, наоборот, снимают краску с твоей Мадам?
Люлю смутно понимала, что вступила на скользкую почву.
— Какую еще краску?
— Какая сходит от поцелуев, ясно?
Люлю чувствовала, как в ней поднимается жгучая обида. Она собирала всю свою злость, всю ненависть, чтобы дать достойный отпор насмешникам; где ей было понять, что это восставала в ней душевная чистота. И в отчаянном порыве этой неосознанной чистоты Люлю пыталась описать им свою обожаемую Мадам. Она видела в ней чудо непорочности, и ни один из этих мерзких мужчин не имел права даже коснуться ее кумира; нужно было иметь идеально белые руки, белые изнутри, какими не могли похвастаться ни штукатуры, ни маляры, чтобы дотронуться до Мадам, парящей на недосягаемой высоте над грязными жизненными компромиссами, еще неведомыми Люлю, хотя она и угадывала на горизонте их мрачную тень.