Аграфена, устроившись с мужиками, стала ждать баловства с их стороны. Она знала мужскую повадку и приготовилась дать им резкий отпор. И хотя о недопустимости баловства и было оговорено, когда рядилась она с Ван-Чженом и потом, при первой встрече с остальными, но была Аграфена настороже.
— Ладно! Хоть и заявляете вы, что рукам воли не будет дадено, — сказала она в первый день устройства на новом месте, в зимовье, — но крючок-то покрепче я к двери налажу. Все спокойней и надежней!..
Крючок к двери, ведшей в ее куть, был прилажен крепкий и надежный. И сон ее был пока-что ровен и спокоен.
Пока что, видимо, были напрасны ее опасения, ее предосторожности.
Мужики, наработавшись и натрудивши руки и спины за день, и не помышляли ни о чем ином, как об отдыхе и сне. И вечер, дававший им освобождение от работы, застигал их полусонными, жаждущими поскорее забраться в постель и бездумно и непробудно уснуть.
Они после ужина засыпали быстро. Как только головы касались плоских и неряшливых подушек, так мгновенно обрушивался на них сон и давил их своей мягкой, но неотступной тяжестью.
И Аграфена, до которой через дощатую тонкую перегородку долетал из мужской половины малейший шорох, малейший звук, долго слушала поздними вечерами дружный храп спящих китайцев.
Аграфена засыпала не скоро. Китайцы уже давно крепко спали, а она все еще лежала в темноте с открытыми глазами. Сон не приходил к ней. Борясь с бодрствованием, с ненужной бессонницей, она думала.
Думала она о многом.
Сначала прислушивалась она к звукам, плывшим из-за перегородки, и все с опасением ждала: вот-вот кто-нибудь из спящих проснется, подымется и подойдет пробовать, крепко ли закрыта ее дверь. И соображала, как она будет громко ругаться через стенку, криком разбудит других китайцев и всласть поглумится над тем, кто, забыв уговор, попытается полезть к ней.
Потом, когда убедилась она, что мужики держат слово и крепко следуют уговору, она стала думать о своем заработке, о сбережениях, которые надеялась она сделать к зиме. О будущем и о своей доле.
Иногда в эти бессонные часы в памяти ее мелькали обрывки, клочки воспоминаний. Приходило смутным отголоском, разбуженным и обостренным тьмою и тишиною, прошлое. Но Аграфена встряхивала с себя воспоминания о былом. Ее двадцать восемь лет еще не давили непереносимою тяжестью прожитого. Еще много безмятежного и тихого, как заводь, таилось в ее летах. И разве стоило вспоминать об унавоженном дворе в дальней деревне, где босые ноги бесстрашно вязли в липкой и холодной жиже, или о долгих страдовых днях на покосе, когда гнус вьется над головою и жалит и изводит? Разве стоило вспоминать о зимних посиделках и вечорках, где проголосные песни сменялись веселыми тараторочками, где всхлипывала гармонь и откуда парами уходили в зимнюю ночь?.. Ведь с такой-то вечорки в голубую ночь увел нашептывавший обманные, усыпляющие слова тот, первый, и потом ушел. И после был деревенский позор и нелюбимый ребенок, стопудовым бременем легший на девичьи плечи и, по счастью, захиревший и умерший, не дотянув до года.
Об этом если и вспоминала Аграфена, то мимолетно, и с досадою отгоняла от себя тоскливые воспоминания.
И еще порою соображала она в свои бессонные часы о китайцах и об их работе.
Ее изумляло и приводило в недоуменье поведение ее хозяев. Было странно и непонятно — для чего возделывают они так тщательно землю, когда у них не припасены семена и ничто не говорит о том, что они будут сеять хлеб или садить овощи.
Крестьянствовали китайцы, на Аграфенин взгляд, чудно и необычно. Не так, как видывала и знавала Аграфена. Как-то по-своему. Без лошаденки, без скота, словно непутевым делом занимались.
Только уж после того, как она однажды высказала им свое недоуменье, они с непривычной горячностью и убедительностью уверили ее:
— Наша все сади!.. Наша мало-мало лука, репы... все сади...
Но все-таки и после этого странна и малопонятна была Аграфене их упорная и томительная борьба с землею.
6.
Сюй-Мао-Ю сразу же не взлюбил Аграфену. Он не мог ей простить того, в чем она совсем не была виновата: самого пребывания ее в их кампании в зимовье. Ему не удалось своевременно уговорить остальных не брать с собою женщины; его не послушали — и Аграфена стала жертвой тихой и острой неприязни старика.
Неприязнь эта не проявлялась как-нибудь открыто. Сюй-Мао-Ю не ворчал на Аграфену, не придирался к ней. Он только избегал ее, делал вид, что ее не существует, что она никому не нужна. Пищу, которую Аграфена приготовляла, он принимал с какою-то подозрительностью, как будто ждал от женщины злой каверзы. Когда она проходила близко мимо него, он подбирался, сторонился ее, боясь ее прикосновения, ее близости. И проделывал он это так подчеркнуто, так явно, что Аграфена очень скоро заметила все его уловки, и была изумлена.
— Пошто это старик словно гнушается меня? — спросила она однажды у Пао. — Он что, язви его, сдурел, что ли?!
— Сдулел, сдулел! — посмеялся Пао, щуря глаза. — Сталика шибко сталая, сталика не любит молодой!.. Твоя не селедись, не смотли на сталика.
— Да мне он на кой и сдался! — пренебрежительно пожала Аграфена плечами. — Видывала я этаких!..
Но в глубине души она затаила обиду на старого китайца. И эта обида порою жгла ее и томила желаньем как-нибудь и чем-нибудь досадить Сюй-Мао-Ю.
— Оттрепала бы я старого гада хорошенько! Ух, оттрепала бы! — думала она иногда, исподлобья поглядывая на старика.
Остальные китайцы, кроме Пао, казалось, не замечали скрытой и упорной борьбы, которая завязалась между женщиной и Сюй-Мао-Ю. Они только молча оглядывали и старика и женщину, когда Сюй-Мао-Ю почему-либо вспоминал об Аграфене и заговаривал о том, что, мол, вот люди русские смеются и сердятся — зачем, мол, русская женщина с пятью китайскими мужиками живет — ни жена, ни прислуга, а в роде общей полюбовницы.
И еще — лукаво и насмешливо щурили они глаза, подмечая, как старик старательно прятал свои обеденные палочки.
Но работа, горячая и неотложная работа завладевала всем их временем, и им не до того было, чтобы следить за стариковыми прихотями и причудами. Да и сам Сюй-Мао-Ю уходил почти целиком в эту работу и жил и волновался ею.
Разделанная разглаженная полоска земли, прогретая солнцем и разбуженная к жизни полуденным теплом, ждала посева. Сюй-Мао-Ю ходил и поглядывал на речку, на окаймлявшие ее тальники, на зелененькие, клейкие листочки на деревьях. Он поглядывал и соображал. Он высчитывал время, отмеченное ростом трав и первых цветов, током воды в речке, солнцестоянием, ясными утрами и теплыми вечерами.
Однажды вечером за ужином он, наконец, объявил:
— Будем утром сеять!
— Хорошо. Будем! — ответили Ли-Тян и Хун-Си-Сан.
Пао весело осклабился и усердно налег на еду. Степенный и неторопливый Ван-Чжен отложил ложку, вытер губы и только потом озабоченно спросил:
— А не рано? Не рано ты надумал, Сюй-Мао-Ю?
— Я знаю... — с легкой досадой в голосе ответил старик. — Я знаю, когда начинать. Не рано. Земля прогрелась, солнце крепко. Самое верное, самое настоящее время.
— Ну, что ж! Ты больше меня знаешь. Мы тебя слушаем... Начнем, по-твоему, завтра!
На утро Сюй-Мао-Ю был необычайно молчалив и торжественен. Он поднялся раньше всех. Еще до чаю, с приготовлением которого возилась заспанная Аграфена, сходил он на пашню, побыл там некоторое время в одиночестве. Возвратившись оттуда и напившись наскоро чаю, он неожиданно обратился к Аграфене.
— Ты с нами не ходи!
— Да я когда разве хаживала с вами? — удивилась женщина. — Ты что взъелся?
Действительно, Аграфена никогда не ходила с китайцами на пашню. Однажды она посмотрела, поинтересовалась тем, что они там делают, и преисполнилась презрения и насмешки к их работе. И приказание старика было неожиданно и ненужно.