Прежде чем начать пылесосить оливковый палас, я огляделся. Бросилось в глаза обилие картин на стенах: масло, акварель, пастель, графика. Жутковатый сюр с растянутыми, как бледная жвачка, перекрученными фигурами с конусовидной макушкой и плевочками вместо глаз… Натюрморты с фруктами и цветами, рассыпанными на морском песке, вперемешку с костями, птичьим пометом и оторванными клешнями крабов… Фиолетово-сизая акварель, отдаленно напоминающая марево океана… Ряд портретов, из которых несколько узнаваемы: ласковый Трейфул, озабоченный Лагг, тонкопалый паучок Роу. Сходство впечатляющее, но все как один смотрятся душевнобольными: мрачными шизоидами, голубоглазыми олигофренами, пенногубыми параноиками…
Особенно привлек внимание цикл картин, исполненных достаточно необычно: ряд босых мужчин, женщин и детей, чьи ноги прорисованы на редкость подробно, особенно ступни и лодыжки, до блеска на ногтях и мозолей, торсы и руки — намного небрежнее и схематичнее, а головы только намечены и мало отличаются от облаков на низком сером небе. Вспомнилось, что в раннем детстве, в три-пять лет, она рисовала похоже: начинала картинку с туфелек или сапожек, причем запечатлевала всякие бантики-пуговки-пряжки, затем шел подол платья, туловище с руками (уже без деталей), и в заключение схематичная, в несколько желтых штрихов какая-нибудь корона на столь же эскизно сделанной голове. Но она не вкладывала, разумеется, никакого особого смысла в этот прием: думаю, просто надоедало возиться с прописыванием мелочей и деталей…
Из созерцания меня вывел негромкий звук — междометие корректного недоумения. Лагг выразительно переводил взгляд с моей физиономии на брошенный пылесос. По-видимому, он явился принять работу. Подмышкой главный распорядитель держал толстенный талмуд.
— О, простите! Загляделся на картины и начисто позабыл обо всем. По-видимому, это плоды той самой «терапии творчеством», о которой мне рассказывал доктор Трейфул. Странно, почему мой лечащий врач не предложил мне заняться чем-то подобным?
Поджав губы, Лагг кивнул, принимая мои извинения, и с неохотой ответил:
— Возможно, он счел, что и без этого ваше состояние прогрессирует быстрыми темпами. Либо ещё из каких-то соображений, мне неизвестных.
Я заметил, что кроме картин в помещении находились иные предметы. На полу толпились статуэтки из глины и дерева. По стенам были развешаны гобелены и плетеные коврики (многие незаконченные). А одинокая книжная полка хранила стопку машинописных текстов.
— Здесь немало красивых и по-настоящему талантливых вещиц. Почему бы не отправить их на большую землю и не устроить выставку?
— Это исключено, — сухо отозвался Лагг.
— Многие можно было бы продать с аукциона, а деньги раздать наследникам.
Лагг отрицательно повел головой. Вид его определенно указывал, что вдаваться в объяснение причин он не будет.
— А что вы читаете? — Чтобы разговорить сухаря и вызвать его доверие, изобразил интерес, кивнув на талмуд. — Сейчас редко встретишь любителей бумажных книг.
Лагг нахмурился и убрал книгу за спину. Я успел заметить на корешке тисненное золотом: «Библия». Забавно. Вот какое чтение встречается на острове самоубийц…
— Почему, по крайней мере, это помещение заперто, и пациенты лишены возможности любоваться работами своих предшественников?
— Потому что далеко не всё здесь несет заряд светлой и бодрой энергии. Любоваться произведениями людей, еще не преодолевших депрессию, неблагоприятно для психики.
Несмотря на пространность ответа, интонация давала понять, что кротость и терпение старшего распорядителя на исходе.
Я схватился за пылесос и принялся усердно утюжить палас. Но стоило моему надсмотрщику выйти, как, не выключая агрегат, дабы гул его доносился сквозь полуоткрытую дверь, шагнул к книжной полке и заглянул в один из листков, лежащих сверху. Стихи.
ЖИЗНЬ — всего лишь борьба со смертью, либо с мечтой о смерти.
КРОВЬ — плененное море, грезящее о воле и счастье.
СМЫСЛ — затыкающий ране глотку слащавый пластырь.
БОГ! В каком сотворил ты все это смешливом гневе?
БОГ — всего лишь прореха в небе — от наших криков.
КРИК — последние руки души, утопающей в боли.
СМЕХ — сошедший с ума бубенец во просторном поле.
МАТЬ! Зачем родила нас беспечно для сих молитв?
МАТЬ — себе на покой, уют и отраду нас рожала.
ГНЕВ — он высветит взрывом, вызолотит полмира.
ДОЛГ — овчарки сдохшей прикус, что челюсти не разжала.
ЖИЗНЬ — ты словно слепцов всё ведешь нас куда-то. Мимо!
Любительский текст, инициированный фразой из рекламного объявления клиники. А может, наоборот: клиника в качестве ударного слогана позаимствовала строку своего пациента?
Я положил листок на место и взялся за коричневую кожаную папку. Раскрыл наугад и пробежал глазами по фразе, с которой начиналась страница:
«…Почему существует болезнь «мука», «депрессия» и нет болезни по имени «радость»? Почему не нападает на меня внезапно беспричинное болезненное веселье, а только боль, одна боль, доводящая до животного крика, до истошного кромешного содрогания? Только боль, которая каждый раз кажется невыносимой и с каждым новым разом делается еще невыносимей?..»
Пролистнул несколько страниц.
«То же самое — с ней. С ее мозговой машинкой, будь она неладна. Как нравилось ей всегда оставаться победителем в любом споре. С каким удовольствием находила она уязвимые места в высокоумных построениях философов, в теоретических столпах мировых религий… И постепенно, за двадцать лет интенсивного ментального разбоя разум её, растворив все стереотипы, вербальные шаблоны, философские и религиозные догмы, завис в полной тьме и бездействии. Поплатился за своё высокомерие. Разбился о свою неуемность.
Сейчас, здесь, в земляной яме это стало ясно как никогда.
Тому, кто способен лишь растворять и проникать, конечно же, не справиться с задачей, которую она попыталась на себя взвалить…»
Я взглянул на титульный лист: имя автора отсутствовало. Как и название. Лишь пометка карандашом: «Последнее и единственное». Понятно, что последнее. Как там объяснял Трейфул: выплескивают из себя внутренних персонажей, объективируют их, играют, чтобы в конце концов обнаружить слабый просвет.
«…Грязные слова и сальные взгляды — которых хватало в самые первые дни — к ней не прилипали. Она перешла ту грань, за которой грязь перестает быть грязью, а становится просто землей и водой. Землей и водой…»
Черт побери, как похоже. Почти теми же словами пытался я мысленно оправдать ее поначалу, когда… Впрочем, на острове Гиперборея не должно быть места мучительным воспоминаниям. Прочь! Отчего Бог сотворил дерьмо?.. Риторический вопрос.
Я взглянул на последнюю страницу. Она также хранила анонимность: ни даты написания, ни подписи. Заключительная 22-я глава была не напечатана, а написана шариковой ручкой. Порядковый номер, название и дальше тройной ряд точек, заканчивающийся парой музыкальных нот. «Си» и «ля», долгие, без вертикальных палочек. Такая вот лаконичная главка. То ли у автора отобрали клавиатуру и пришлось дописывать от руки, то ли последнюю главу сотворил один из читателей. Впрочем, откуда здесь взяться читателю?
Выхваченные наугад фразы толкнули в сердце, заставили его ускорить свое биение. Чем? Не сразу нашел нужное определение: созвучностью (и со-красочностью) моей внутренней атмосфере. Словно сам написал это месяц или год назад под воздействием некоего наркотика, пробуждающего вдохновение и блокирующего, впоследствии, память о сделанном.
Понимая, что вряд ли удастся договориться по-хорошему с Лаггом, я принялся сворачивать текст в трубочку — благо бумага была тонкой, почти папиросной, — чтобы засунуть в карман куртки.
За этим занятием и был застукан старшим распорядителем. Не дожидаясь, пока удивление на сухом лице не перерастет в негодование, аккуратно положил текст на место и, не подымая глаз, вернулся к пылесосу.
Оставшиеся минуты уборки прошли в присутствии молчаливого соглядатая, каменно застывшего в дверях.