И конечно, нелегко каждодневно сохранять хорошее настроение, особенно если и раньше-то характер у тебя был, что называется, не сахар и тебя частенько одолевали черные мысли. Однако разве можно сдавать в архив, выбрасывать на свалку сорокашестилетнего мужчину только потому, что он ослеп?
Эрмантье встает из-за стола. Напрасно он без конца перемалывает одни и те же думы, может, это и есть неврастения, депрессия, как говорит Кристиана? Ощупью он добирается до кровати, лениво растягивается. Разнеженный отдых, бессмысленное фланирование, нет, не может он смириться с таким существованием, с такой плачевной судьбой. Он поворачивает ручку нового радиоприемника, огромного «Филипса», установленного в его комнате, и зевая начинает искать что-нибудь интересное. Одна музыка! В музыке он ничего не понимает. Он снова зевает. А все-таки он, видно, немного устал. Как странно сказал, однако, Клеман: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить». Что он имел в виду? Джаз сменяется пением. Эрмантье задремал. Издалека до него доносится голос диктора, читающего сводку погоды:
— Порывистый восточный ветер… в Бретани и Вандее ненастно, местами дожди…
Он успевает подумать, что метеорологи опять попали впросак. И отдается воле волн… глаза его внезапно прозревают. Он видит улицы, сады, яркие краски.
Ему снится сон.
III
Все началось на следующий день. А может быть, через день. Хотя нет, ведь Максим приехал накануне. И это единственная надежная точка отсчета. Да-да, единственная, потому что дни идут за днями и все они до того похожи один на другой, что разобраться в них нет никакой возможности. Да и зачем ему знать, какой день? В это нескончаемое тоскливое воскресенье Эрмантье чувствовал себя потерянным. Максим приехал накануне, и первые его слова прозвучали непреднамеренно жестоко:
— Выглядишь ты неважно, старик!
Эрмантье задело это слово — «старик». Максим всего на четыре года младше его. Но он всегда относился к нему как к мальчишке. Он его крестный отец. И вот теперь Максим готов при первом удобном случае подчеркнуть свою независимость, позволяя себе даже говорить с ним слегка покровительственным тоном. Эрмантье следовало как-то отреагировать на это. Но он смолчал, стал нервничать и, недовольный, ощущая какую-то неясную тревогу, пораньше ушел к себе в комнату. Он долго сидел у окна, слушая, как поют цикады. Внизу тихонько, чтобы не беспокоить его, разговаривали Кристиана с Максимом. Потом и они легли. Позже кто-то ходил по саду, и слышно было, как Клеман, вздыхая от восторга, произнес:
— Луна-то сегодня какая!
Сколько боли могут причинить слова, самые обыденные слова! Эрмантье разделся и бросился в постель, уткнувшись носом в стену, чтобы не думать больше о луне, которая, должно быть, прочертила в комнате широкую голубую полосу. Спал он мало, прислушиваясь к малейшему шороху, отсчитывая часы по ударам колокола местной церкви. Они звучали вдалеке один за другим, и воздух был настолько сух, что отзвук ударов долго, очень долго не умолкал становился все тише и только потом угасал. Раньше ему никогда не приходилось замечать, до чего мелодичен звук колокола. Цикад тоже как будто прибавилось. Ночь звенела от их нескончаемой трескотни. Эрмантье повернулся. Ему было нестерпимо жарко. Хотелось обратно в Лион. Но почему, он толком не понимал. Здесь ему гораздо удобнее и лучше. Вот именно, пожалуй слишком уж хорошо. Вернее, лето чересчур хорошее. Ведь, по сути, эту виллу в Вандее он купил потому, что здешний климат напоминал ему Лион: мелкая изморось на рассвете, сумрачные закаты, влажный ветер, нагоняющий облака. Что его теперь больше всего раздражало и утомляло, так это солнце. С самого раннего утра оно было здесь, принося с собой рой жужжащих насекомых. Надо было закрыть ставни, но даже стены от него не спасали: паркет начинал скрипеть, одежда прилипала к коже, вода отдавала болотом. Эрмантье всерьез подумывал вернуться в Лион. Там ему тоже будет жарко, но рядом со своим заводом он забудет этот каждодневный праздник света, от которого у него все больше сжимается сердце.