— Вот вы где, баре… А я вас, чай, обыскался, Александр Михайлович. Да и вам, Иван Иванович, нелишним будет. Нашелся мальчонка-то… да что разговоры говорить? Пойдемте, баре, ко мне, услышит тут кто, не приведи… Я ж тайком ездил… и вся история эта. И ваша, баре, отлучка…
Пущин вздрагивает, как от удара, когда князь молча берет его за руку, не беспокоясь, что кто-то заприметит, тот же Комовский, которому сейчас только — пищу для едких сплетен и сальных намеков. Его ощутимо колотит, и, наверное, поэтому Ваня не сопротивляется, а покорно следует за Горчаковым, чуть сжимая все еще ледяные пальцы, что цепляются за него, как в поисках опоры. Бросает быстрый беглый взгляд на бледное, обычно такое невозмутимое лицо, что сейчас искажено мукой, тревогой. И губы как тонкая полоска, едва различимая — не разожмется, чтобы задать единственный тот вопрос, что так гнетет сейчас князя.
— Он жив? — спрашивает Пущин, а руку жмет крепче и крепче, будто удерживая от чего-то. И даже в висках пульсирует от ожидания страшного ответа, который навсегда развеет между ним и князем то, что могло бы… чего не должно бы случиться… То, что непременно сломает их, как Сазонов ломает щепки перед тем, как забросить в печурку. Потому что князь при всей своей невозможной гордости и раздражающей надменности прав был в одном: им не простят. Ни общество, ни друзья, ни их семьи…
— Жив и даже здоров. Насколько возможно. Пойдемте, баре, полно болтаться тут у всех на виду.
Зыркнет быстро на сомкнутые руки, улыбнется добро чему-то своему — полузабытому, но все еще теплому и светлому образу из далекого прошлого, которое зарекся тревожить, бередя душу, но от которого внезапно стало так легко, хорошо прямо сейчас. Точно он, пожилой уже человек, вновь был мальчишкой и видел перед собой не господ, других совсем ребят, но столь же погрязших друг в друге, забывших и об осторожности, обо всем на свете, окромя друг друга… Он всегда был отчаянным парнем — старший брат Кости Сазонова, и любил так же отчаянно… до самого конца.
Скривился сконфуженно, отгоняя непрошеные воспоминания, понимая, что князь уже который раз недовольно переспрашивает что-то.
— Простите, барин. Задумался я.
— Ты уверен, что это тот самый мальчик? Ведь то, что мы видели…
— Пойдемте в мое жилище, господа. Коля сам вам поведает обо всем. Перепугался малец, но страшного над ним сотворить не успели. Спугнули вы иродов, баре… шум оне услыхали…
Невредим? Возможно ли?.. И, получается, они все же помогли, пусть и невольно, не ведая… Не отдавая отчета, сжимает так сильно княжескую ладонь, к которой отчего-то нестерпимо хочется прижаться щекою.
— Привез его к нам, мало ли… вдруг гвардейцы вернутся или решат отыскать, чтоб молчал. От греха… долго прятать его тут не получится, заметят, да и Прокофьев проныра тот еще, понимаете. Да и вы, я знал, захотите увидеть, — сбивчиво объясняет дядька, пока ведет молодых господ в свою темную каморку.
Дверца скрипит, и паренек соскакивает с шаткого табурета, шарахаясь в угол. Зыркает испуганно и настороженно исподлобья. На нем другая одежда, но лицеисты узнают и необычайную хрупкость мальчишки, и эти блестящие темные живые глаза, в которых еще недавно плескался затравленный ужас.
— Не бойся, Коля, сиди. Тебя здесь не тронут, — дядька улыбается своей особенной теплой улыбкой, и мальчик прекращает дрожать. — Это князь Горчаков Александр Михайлович, он меня за тобой и снарядил. И Иван Иванович Пущин, я тебе о них говорил.
Свет почти не пробивается сквозь крохотное оконце, и полумрак разбавляет огонек догорающей свечки. Пахнет пылью и сушеными яблоками, какими-то травами, а еще настойкой, которую дядька вечерами хлебает тихонько, пока не видит никто. Половицы скрипят, и лицеисты останавливаются нерешительно у порога.
— Мы не тронем, не бойся. Расскажи нам… — Пущин мнется и краснеет одновременно, подыскивая слова. Потому что это неловко и страшно, потому что до сих пор не поверил, — тебе на самом деле удалось?.. То есть… тебе сделали больно?
Мальчонка глотает гулко и громко, глаза опускает, заливается краской и быстро-быстро головой мотает.
— Услышали шум и ушли, бросили меня там. Я не знаю… чудо какое-то… думал, уж все. Не помню, сколько лежал… потом домой пошел.
Тянет рукава полотняной рубахи, что явно ему велика, на пальцы. Изо всех сил пытается не пялиться на все еще сомкнутые руки господ. Князь осторожно высвобождает ладонь, ближе подходит.
— Они успели… что-нибудь? Может быть, тебе к лекарю надобно?
— Нет, правда… они.. ну… это… одежду порвали, а один начал… в рот… — краснеет мучительно, начинает дрожать, заикаться, едва не плачет. — Так и бросили…
— Все, тише, успокойся… все уже хорошо. Скажи, у тебя семья есть? Работа?
— Нет у него никого, светлейший, и живет абы как, случайными заработками перебивается. Он ж ребенок считай что, всего-то тринадцать, — встревает Сазонов, разливая душистый травяной настой в пузатые глиняные кружки.
Запах душицы и мяты плывет по маленькой комнате, обволакивает покоем.
— Побудешь сколько-то у Сазонова здесь. Я покамест матушке напишу. Возможно, получится что-нибудь. Мы все решим, Коля, слово князя.
Благодарная улыбка мальчишки, ласковая ухмылка дядьки — где-то не здесь, далеко. Отчего-то сейчас снова только лишь он — одуряющий, сбивающий с ног, точно солнцем пропитанный Пущин.
“Я люблю тебя”, — думает князь, понимая, что не решится вслух повторить эти слова еще очень долго. Станется, и никогда.
— У нас классы сейчас, мы пойдем, но ты ни о чем не тревожься.
Выходит первым, но его с ног сбивает метнувшийся следом Иван. Дергает за рукав, с неожиданной силой в твердую стену вжимает. Князь чувствует спиной каждую неровность грубого камня, что давит, причиняя боль. Но Ваня… но Ваня такой сейчас…
— Саша… Саша, постой…
— Куницын будет хмуриться опозданию.
— Саша, я идиот. Я раздавлен был просто, не понимал ничего. Как затмение, не я это был… все слова… Там, до прихода Сазонова. Ты ведь правду сказал тогда, на полях? Таким ведь не шутят…
Частит, точно страшась не успеть, а князю и возможности не оставляет ответить, захлебывается страхом, как водою, давится. А потом отчаянно, едва не жмурясь, обмирая от собственной безрассудности, вжимается в губы губами — терзает, покусывает, тут же зализывая крошечные ранки.
— Пожалуйста, Саша.
— Дурак. Ты такой дурак у меня.
========== Часть 13. ==========
Комментарий к Часть 13.
https://pp.userapi.com/c836631/v836631631/6ed05/-YqywLZ5-wU.jpg
В жилище Фомы пахнет сушеными травами, в печурке трещит огонь, и рыжий кот с драным ухом тщательно трет лапкой облезлую мордочку у порога. Тося щурится подслеповато и гордо тянет друзьям пузатую бутыль настоящего рома.
Джордж Вашингтон заказывал такой к своей инаугурации, а после Трафальгарской битвы в бочонке из-под такого же рома везли на родину тело адмирала Нельсона…
У Кюхли в глазах плещется какой-то неуемный восторг, которым он будто захлебывается, и даже привычная для облика того меланхолия и какая-то давящая грусть исчезают, уступая место чему-то светлому, легкому… И Пущин рядом… так близко. Глазищи — огромные, яркие блюдца. Щурится лукаво и так похож на того, прежнего Ваню, что враз как-то быстро и остро скребет под мундиром, точно драный кот Фомы проник под рубашку, вытянулся и выпустил когти, до нутра доставая…
Зябко, и хочется закутаться в камзол, вернуться в свою тесную комнату-конуру, забраться под одеяло, натянуть с головой, а сверху — еще подушкой для верности… Это похоже на один из тех приступов отчаяния, что затягивают князя в свою пучину время от времени, и тогда думается, что весь этот мир — не боле, чем бессмысленный тлен, что молодость осыплется под ноги жухлой листвой, умчится на позвякивающей колокольцами тройке, не оставив после себя совсем ничего, окромя мутной жижи, хлюпающей на разбитых трактах в распутицу…