— Отстань, Горчаков. Что ты со мной, как с девицей все время? Я и сам вполне уж…
А губы яркие, зацелованные, припухшие. Так и манят опять. Держать, не пускать никогда. Оставить подле себя, не делиться…
Сгребет в охапку, прижмет к пирамиде, уже у самого выхода, целуя жадно и глубоко, будто ставя точку в сегодняшнем вечере, будто на вопросы невысказанные отвечая. На все сразу. Развеивая тревоги, о которых и речи не шло.
— Какие занимательные будни, господа лицеисты, — насмешливо-изумленный голос с тропинки.
И темная фигура в лицейской же форме, и узкое бледное лицо в темноте кажется хищным лисьим оскалом.
— И тебе добрый вечер, Фискал. Заблудился?
Князь повернется небрежно, загораживая Ваню спиною. Подтолкнет незаметно к входу в пирамиду, откуда все еще слышатся приглушенные голоса, да трепещет на сквозняке огонек догорающей свечки.
========== Часть 14. ==========
Комментарий к Часть 14.
https://goo.gl/rY2gC4
— Жанно, не нервничай ты так и оставь уже животину в покое. Не успокоишься, покамест кошаку несчастному или последнее ухо открутишь, или не загладишь до смерти. Выкрутится наш Франт, не впервой.
Это “наш” внезапно и липко растекается где-то внутри пониманием, что так будет отныне всегда. Он всегда будет чей-то еще — его невозможно-упрямый князь. Бешеный, как стая диких волков лютой зимою… как оказалось.
Друзья обступили со всех сторон, нависают и давят незримо. Их слишком много, и слишком галдят, выдавая версии — одна другой нелепей, абсурдней. Слишком часто уж мелькают туда и обратно. Слишком. Это все с л и ш к о м сегодня.
Пущина и без того мутит: от волнения ли, или виной всему гогель-могель Фомы, будь он неладен. Не дядька, конечно, — мудреный напиток, которого налакались с вечеру, как чернь неумытая. И все бы было в порядке, как прежде, дядьки устроили бы выволочку, но снова б смолчали, подкупленные преданными взглядами молодых, и что уж греха таить, любимых господ. Да и всунутые наспех рубли в шершавые, грубые ладони сыграли бы далеко не последнюю роль.
Но не тогда, когда птенцы Александра безобразно и громко начистили благородные физиономии друг другу практически под окнами императорских покоев. Сподобились поднять на ноги половину дворца, и гневная процессия не преминула явиться во главе с размахивающим саблей Фроловым. А теперь отчисление нависло над каждым — до выяснения, как говорится. Впрочем, зачинщиками назвали Горчакова с Комовским, которых растащить не сразу сумела и дворцовая стража, а лютый дух от мальчишек не уловили как будто.
И теперь голова у Пущина, что и на минуточку глаз не сомкнул, самому же напоминает огромную тыкву, что, выскользнув оземь из слабеющих пальцев, лопнула точно повдоль, в стороны брызнула пряная мякоть, кусками повисая на камзоле, на брюках…
Что? Что успел увидеть проныра-Фискал, о чем он сейчас соловьем разливается пред Фроловым и надзирателем? Будь все безобидно, Горчаков б никогда… Ладони безотчетно сжимаются, жаль, что не на шее недруга.
Кот взвизгивает отчаянно, пытаясь рвануть из нервных пущинских пальцев, завывает уже почти что по-волчьи. Но Иван держится за него, как за стремя во время бешеной, неуправляемой скачки. Отчего-то страшась отпустить, все сильнее зарывается пальцами в блёклую, свалявшуюся шерсть.
Телега под ним, на которую забрался чуть раньше, недовольно скрипит, когда Пушкин молча подходит с другой стороны, облокачивается и смотрит грозно в упор из-под бровей. Тося с другой стороны устало протирает стекла очков белоснежным платком с какой-то вычурной монограммой, а потом сжимает двумя пальцами переносицу, едва не валится под заляпанные грязью колеса. Он какой-то желто-зеленый, на недозрелое яблоко больно похож, и во рту делается так же кисло при одном только взгляде.
— Ваня… — Пушкин горло прочищает, привлекая внимание, но Жанно мотает головой и еле сдерживает детское желание отшвырнуть несчастного кота и рвануть по заднему двору к высокому крыльцу, взлететь по ступеням в кабинет директора и признаться.
Признаться во всем. Пусть только Сашу отпустят… оставят в Лицее. Горчаков ведь спит и видит себя дипломатом, уже даже должность себе подобрал, и как-то обмолвился, что, коли обойдут его с этим, смысла в жизни больше не будет. И яд на тот случай даже припрятал. С тех пор, конечно, много воды, утекло, но и все ж…
— Опять учить примешься, Француз? Давай, начинай.
Здесь так нестерпимо воняет картофельной гнилью и прелыми листьями, все это перебивает смрад отхожего места, и весь нехитрый, наспех проглоченный завтрак — яблоко, да корочка подсохшего хлеба с графином воды, — подкатывает к горлу. Кошак отмирает и принимается оглушительно орать, точно Пущин его волоком за хвост куда-то тащит. Пушкин даже не морщится, оборачивается к Антону, что на глазах просто зеленеет.
— Тося, барон… оставь нас с Жанно, будь так любезен. Деликатный вопрос не решен меж нами…
Но Дельвиг и не пытается возражать, с каким-то облегчением даже кидается опрометью в кусты. Жанно преувеличенно громко возится, колеса телеги скрипят, какие-то бочки, ушата валятся в кучу, создавая невозможный шум, суету, сквозь которые, впрочем, вполне отчетливо доносятся не самые приятные звуки из тех самых кустов.
Шейный платок натирает нещадно, и солнце из поднебесья пытается выжечь глаза, которые сегодня совсем света видеть не могут. Пушкину бы в кровать сейчас или в баньку, а лучше — на берег пруда тенистый с грудастой новой горничной княгини. Но тревога за друзей слишком глубоко пустила в нем корни, что вросли куда-то в нутро и теперь раздирают.
— Я должен знать, что говорить Фролову и надзирателю, Жанно. Я так и не знаю, что там стряслось у вас с Сашей, с Комовским. И отговорка о том, что Франт из чистого упрямства и брезгливости стремился не допустить Фискала в пирамиду, а потому вдруг решил с ним подраться… Не выдерживает критики, друг мой.
— Я вернулся чуть раньше, ты помнишь? Я даже не знал, кто пожаловал к нам.
Врет. Врет неумело и даже не стремится замаскировать свою ложь. Он там сейчас, он не здесь, душа рвется в груди, ноет, кровоточит, дерет. Как этот кошак Фомы подзаборный, впускающий когти прямо в ладони мальчишки. Больно? Таращится на раны с недоуменением, близким к шоку.
Вдох. Выдох. Тонкие нити царапин — от запястий стремительно краснеют. Смотрит, не мигая, как дрожат-наливаются багряные бусины-капли, как срываются вниз, в сухое, пыльное сено. И у него голова сейчас будто этим самым сеном набита. Душно и плотно.
— Жанно… Ваня, ты ведь совершеннейше не в себе. Как тогда, после ночи в библиотеке, ты помнишь? И так, и словно сразу иначе. Я ни с кем не говорил об этом, Жанно, но или ты открываешься мне немедля, или…
— Или ты идешь закладывать Фролову? Вперед, Пушкин. Ведь именно так поступают друзья.
Кюхля недалече бросает тревожные взгляды, в кустах возится и суетно кряхтит Антон, кажется, ему там Данзас пытается подсобить. Кошак в руках уже шипит, выгибается, рвется, и Пушкину приходится хлестануть по ладоням, чтобы Ваня пальцы разжал. Рыжий кубарем — под телегу, только вздернет напоследок хвост победной трубою. А Пущин вскидывается петухом, налетает на Пушкина, за отвороты камзола хватает. А глаза — дикие-дикие, такие больные, что Пушкин руки роняет в момент, но желваками играет, и разве что пар из ушей не валит.
— Давай успокоимся и рассудим. Как было? Ты курил трубку, князь вздыхал, кривился и кашлял, а потом просто ушел — до ветру ли, просто ли воздуха свежего хлебнуть, не суть. Ты — за ним следом, не спорь. У меня глаза на месте, Жанно. И то, что меж вами творится… Не уследил, когда началось, но все катится в пропасть. Разваливается, и ваши отговорки, не знаю, как долго будут работать.
Ваня точно меньше становится, съеживается и затихает. Только волосы в стороны торчат примятыми перьями, как у воробья, под ливнем промокшего. Насупился и молчит, только носом шмыгает, точно простыл невозможно, как прошлой весной, когда обливания утренние с Данзасом затеял.